Гоголь в русской критике - Александр Пушкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Иной скажет: «Это притворство, Гоголь вовсе не чувствует раскаяния, он только притворяется смирившимся». Положим; но если он считал себя правым, тем тяжеле была ему необходимость принять на себя унизительную роль провинившегося в нарушении самых первых обязанностей; чем меньше искренности в просьбе о прощении, тем тяжеле просить его. Но, читая письма Гоголя из аскетического периода, мало-помалу отвергаешь мысль, что тут говорит лицемер (как ни вероятно кажется такое предположение сначала), и убеждаешься, что он большею частью писал в состоянии увлечения, не говоря уже о том, что в самом тоне слышится часто что-то задушевное, чтобы быть притворным; все свидетельствует о том: совершенное забвение ловкости и условных приличий, о которых никогда не забывает лицемер, нелогичность объяснений и оправданий и вместе с тем постоянное повторение одной и той же, неловкой и неизменной мысли в десятках писем к разным лицам: выдумщик говорил бы связнее и правдоподобнее и не оставался бы так однообразен в своих выдумках, даже самых неловких. Нет, видно, что в голове Гоголя действительно слишком упорно засели мысли, им выражаемые.
Не относительно родных только нарушал он в своем аскетическом назидании всякие условия житейской осмотрительности: всем писал он такие вещи, которыми оскорблялся каждый его корреспондент; со всеми своими друзьями ссорился он из-за назиданий, слишком бесцеремонно раздаваемых от него всем и каждому; все его приятели бывали вынуждаемы или напоминать ему, что он нарушает в своем проповедничестве правила скромности и приличия, или прекращать сношения с ним, — и каждый раз он скорбел о малодушных и маловерных и удивлялся, что его нравственные обличения принимаются как оскорбления. Вот одно небольшое письмо, которое, кажется нам, внушено уже никак не притворством, — в нем действительно говорит душевная скорбь:
1849 г.
Какие странные мне привез от вас Аксаков слова! Вы потому ко мне не пишете, что не в силах принять от меня советов. Друг мой, N. F., если б вы знали, как я далек от того, чтобы суметь кому-либо дать умный совет! Я весь исстрадался. Я так болен и душой и телом, так расколебался весь, что одна состраждущая строчка вашего доброго участия могла бы быть мне освежающей каплей; а вы вместо (того) приказали передать мне такие слова, точно как бы в насмешку надо мной. Добрый друг мой, я болен… (том VI, стр. 498).
Но как же принимал Гоголь те оскорбления, которым подвергался сам? Конечно, каковы бы ни были его убеждения, человек не может совершенно заглушить в себе самолюбия; особенно невозможно было это Гоголю, справедливо думавшему о себе очень высоко. Но, очевидно, он и сам старайся подчинить свои чувства тем правилам смирения, которые внушал другим, старался принимать оскорбления как справедливые наказания или как очистительные страдания; часто ему, кажется, удавалось это. Вот, например, отрывок из письма его к Жуковскому, после того как он узнал о строгой критике, которою была бстречена его «Переписка с друзьями»:
1847 г. 6 марта.
Письмо от 6/18 февраля, пущенное из Франкфурта тобою с известием о книге моей, получено мною только третьего дня, то есть 4 марта. Появление книги моей разразилось точно в виде какой-то оплеухи: оплеуха публике, оплеуха друзьям моим и, наконец, еще сильнейшая оплеуха мне самому. После нее я очнулся, точно как будто после какого-то сна, чувствуя, как провинившийся школьник, что напроказил больше того, чем имел намерение. Я размахнулся в моей книге таким Хлестаковым, что не имею духу заглянуть в нее. Но тем не менее книга эта отныне будет лежать всегда на столе моем, как верное зеркало, в которое мне следует глядеться для того, чтобы видеть все свое неряшество и меньше грешить вперед (том VI, стр. 350).
Эта манера резким образом отзываться о самом себе не может быть сочтена ханжеством уже и потому, что с самой молодости Гоголь имел привычку выражаться о себе подобным языком. Свою неудачу на университетской кафедре он излагал одному из своих друзей так:
1835 г. декабря 6.
Я расстался с университетом и через месяц опять беззаботный казак. Неузнанный я взошел на кафедру и неузнанный схожу с нее. Но в эти полтора года — годы моего бесславия, потому что общее мнение говорит, что я не за свое дело взялся, — в эти полтора года я много вынес оттуда и прибавил в сокровищницу души. Уже не детские мысли, не ограниченный прежний круг моих сведений, но высокие, исполненные истины и ужасающего величия мысли волновали меня… Мир вам, мои небесные гостьи, наводившие на меня божественные минуты в моей тесной квартире, близкой к чердаку! Вас никто не знает, вас вновь опускаю на дно души до нового пробуждения, когда вы исторгнетесь с большею силою и не посмеет устоять бесстыдная дерзость ученого невежи, ученая и неученая чернь, всегда соглашающаяся публика… и проч. и проч…. Я тебе одному говорю это, другому не скажу я: меня назовут хвастуном, и больше ничего. Мимо, мимо все это! (том V, стр. 246–247).
Тут (1835 г.) уже перемешаны презрительные и гордые выражения о себе точно таким же образом, как в письмах по поводу «бесславия», нанесенного впоследствии «Перепискою с друзьями».
В «Переписке» изумительно показалось то неуважение, с которым Гоголь говорит о своих сочинениях, — эта черта была вовсе не новостью в его характере. Изумительно в «Переписке» показалось и то, что несправедливые и вовсе неприличные нападения некоторых журнальных врагоз на «Ревизора» и «Мертвые души» называет он не лишенными основательности и т. д. — все это говорил он и гораздо прежде. В 1838 году, за два или три года до развития аскетического направления, он уже писал своей матери:
1838 г. декабря 10
Мне было точно приятно читать, что вы встретили там своих старых знакомых и, как кажется, провели время не скучно. Мне даже было смешно несколько, когда я добрался до того места вашего письма, где поспорили за меня с некоторыми вашими приятелями. Пожалуйста, вы обо мне не очень часто говорите с ними и особенно не заводите из-за меня никаких споров. Гораздо лучше будет и для вас и для меня, если на замечания и толки о моих литературных трудах вы будете отвечать: «я не могу быть судьею его сочинений, мои суждения всегда будут пристрастны, потому что я его мать, но я могу сказать только, что он добрый, меня любящий сын, и с меня довольно». И будьте уверены, что почтение других усугубится и к вам вдвое, а вместе с тем и ко мне, потому что такой отзыв матери есть лучшая репутация человеку, какую только он может иметь… Я об этом потому заикнулся, что в моих сочинениях очень, очень много грехов, и те, которые с вами спорят, иногда бывают очень, очень справедливы. Я вам советую иногда прочесть разборы в «Библиотеке для чтения» и «Северной пчеле» о моих сочинениях, и вы увидите, что их вовсе не так хвалят, как вы об них думаете, и почти всегда эти замечания справедливы. Но когда-нибудь в другое время поговорим об этой статье (том V, стр. 350–351).
Странно также показалось в «Переписке» уверение Гоголя, что его литературные заслуги достойны гораздо меньшего уважения, нежели какого были бы достойны хорошие нравственные качества, если б имел их. Но и это говорил он издавна: так, еще в 1835 году он писал матери:
1835 г. апреля 12.
…Вы, говоря о моих сочинениях, называете меня гением. Как бы это ни было, но это очень странно. Меня, доброго, простого человека, может быть, не совсем глупого, имеющего здравый смысл, и называть гением! Нет, маменька, этих качеств мало, чтобы составить его; иначе у нас столько гениев, что и не протолпиться. Итак, я вас прошу, маменька, не называйте меня никогда таким образом, а тем более еще в разговоре с кем-нибудь! Не изъявляйте никакого мнения о моих сочинениях и не распространяйтесь о моих качествах. Скажите только просто, что он добрый сын, и больше ничего не прибавляйте и не повторяйте несколько раз. Это для меня лучшая похвала (том V, стр. 239).
Кстати о сочинениях Гоголя. Есть люди, воображающие, будто он, когда писал «Ревизора», вовсе не имел в виду нападать на взяточничество [и не понимал, что нападает на взяточничество], — он будто бы просто хотел написать смешную комедию. Эта нелепая выдумка почти не стоит того, чтобы и опровергать ее; приведем, однакоже, несколько отрывков из писем, в которых Гоголь говорит о «Ревизоре», — из них не видно, не только хотел ли <он> смешить или заставить содрогнуться публику «Ревизором», но также и то, что он хотел бы, если бы позволяли ему обстоятельства, брать предметами своих горьких произведений предметы более важные, нежели мелкие плутни провинциальных чиновников:
Я не написал тебе: я помешался на комедии. Она, когда я был в Москве, в дороге, и когда я приехал сюда, не выходила из головы моей; но до сих пор я ничего не написал. Уже и сюжет было на-днях начал составляться, уже и заглавие написалось на белой толстой тетради: «Владимир 3-й степени», и сколько злости, смеху, соли!.. Но вдруг остановился — что из того, когда пиеса не будет играться? Драма живет только на сцене. Без нее она — как душа без тела. Какой же мастер понесет на показ народу неоконченное произведение? Мне больше ничего не остается, как выдумать сюжет самый невинный, которым даже квартальный не мог бы обидеться. Но что комедия без правды и злости! (том V, стр. 173–174).