Вечный зов - Анатолий Степанович Иванов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пока рыли капонир, стояла плотная духота, а сейчас тянул со стороны озерка ветерок, и, кажется, начали набегать тучки, в звездном небе, как в порванном решете, зияли черные дырки. Семен глядел на эти темные пятна, думал о Наташе, а перед глазами стояла Олька, маленькая и беспомощная, с оголенными грудями, торчащими в разные стороны, просящая у него не любви, а просто ласки, как умирающий от жажды просит, наверное, глоток воды. «А может, я буду тем и счастливая, Семка!» — стонала она, глядя на него умоляюще и униженно, в глазах ее не было мертвенной пустоты, они горели сухо, пронзительно, немного болезненно, но по-человечески. «Как ты не поймешь?! Мне от тебя ничего не надо, только эту минуту…»
Она просила откровенно, униженно, оскорбляя себя и его, и у него мелькнуло тогда, что в ней проснулось что-то животное. Но, мелькнув, эта мысль пропала или он ее просто отогнал, потому что она по отношению к Ольке была все-таки несправедлива, чем-то марала ее. Еще он подумал, что смертельно оскорбит эту девчонку именно тем, если отвернется… Он шагнул к ней, одной рукой обнял за плечи, другой скользнул по ее груди, обжигаясь. Она запрокинула плотно повязанную платком голову и жадно нашла сама сухими, сгоревшими губами его губы. Ноги ее подогнулись, она своей тяжестью потянула его вниз, на землю, а потом от женского чувства впервые испытанной любви застонала мучительно и радостно. Мозг ему больно прорезало, что когда-то так же вот застонала и Наташа, и он только тут с ужасом очнулся, в голове было пусто и гулко, там будто кто-то молотил палкой по железному листу…
…Так оно вот и случилось, думал сейчас Семен, слушая, как похрапывает Дедюхин. И винить в этом он не мог ни себя, ни Ольку, девчонку все-таки не понятную ни в словах, ни в поступках. А может быть, и понятную, подумал вдруг Семен, но только изломанную войной, измученную всем тем, что ей пришлось пережить. Этим все и объясняется…
Семен припомнил все встречи после той, первой, когда она спросила, смог ли бы он ее поцеловать, и когда она вырвалась из его рук, закричав враждебно: «Жалельщик какой нашелся…» И она действительно была, кажется, оскорблена тем случаем, в сарайчик к Капитолине и Зойке приходила редко, а когда приходила, то на Семена не глядела, демонстративно отворачиваясь.
— Зачем ты, Оля, так со мной? — спросил однажды Семен. — Ведь я тебя никак обидеть не хотел.
— А я и не обиделась, — сухо ответила она. — А рубец на щеке стал вроде поменьше, понятно?
— Конечно, все заживет.
— И волосы отрастут, ты думаешь? — спросила она помягче.
— Не знаю.
— Вот и доктор сомневается. Плешивая буду… всю жизнь. — И она всхлипнула.
— Оля, не надо…
— Отстань ты! — вскрикнула она опять в гневе, встала и убежала.
Он перестал ходить с Вахромеевым в Лукашевку. Но как-то через неделю или полторы тот сказал:
— Капитолина опять… просит, сходил бы к Ольке.
— Да я вам что, шут гороховый? Дурачок для… для…
— Ну, может, и дурачок, — сказал Вахромеев как-то странно, со вздохом.
— Катись ты со своей Капитолиной!
— Т-ты! Сержант! — Вахромеев подскочил, схватил его за грудки было, сверкая глазами.
Но Семен вдруг вспомнил полузабытый прием самбо, Вахромеев отлетел, согнувшись от боли, изумленно выдохнул:
— Дедюхин! Товарищ старший лейтенант!
— Что такое? — появился из блиндажика, который они соорудили для себя, командир танка.
— Он, зараза… приемы знает какие-то.
— Какие приемы вы знаете? — строго и официально спросил Дедюхин.
Все это кончилось тем, что сам старший лейтенант раза два очутился на земле, а потом потребовал:
— Два часа в день будете заниматься со всем экипажем. Может каждому пригодиться.
— Да я же все перезабыл, товарищ старший лейтенант. Когда это было-то…
— Выполняйте! — козырнул Дедюхин.
И Семен стал заниматься — учил Вахромеева, Алифанова и самого Дедюхина зажимам, захватам, подножкам. Только дядя Иван после двух-трех уроков от обучения наотрез отказался, заявив, что возраст его все-таки не для самбы этой…
— Ладно, — сразу согласился Дедюхин. — Продолжите с желающими.
В Лукашевку Семен все же пошел. Олька встретила его молчаливо и виновато, они говорили о том о сем, раза два он слышал даже ее смех — тихий, робкий. Рассмеется — и сама вроде удивится: она ли это хохотнула? Замолкнет, прислушиваясь к чему-то в себе. Потом она начала его расспрашивать о Сибири, о семье, о Наташе.
— Счастливая она, твоя Наташка, — вздохнула Олька однажды.
— Ей тоже… столько пришлось пережить.
— Значит, ты ее любить сильнее должен, — сказала она задумчиво.
Как-то Олька весь вечер была молчаливой, подавленной, ни в какой разговор с Семеном не вступала и под конец разрыдалась.
— Ты что, Оля? Устала? Иди отдыхай. Я тебя провожу.
— Нет, я боюсь спать. Как засну, мне мама снится. Ведь это я ее… Ну что ж, они, немцы, надругались над ней. Но ведь жила бы!
— Что ж… конечно, — сказал Семен, чтобы что-то сказать.
Но Олька полоснула его глазами:
— Нет, после такого… нельзя жить. Незачем, понятно?!
Прощаясь, она спросила:
— Как ты думаешь, если б папа был жив… и он бы узнал об этом, что они с мамой… мог бы он ее еще любить?
— Ты, Оля, такие вопросы задаешь…
— Разве мама виновата? Или я… если бы сумел тот немец? Ну, в чем я была бы виновата?
— Ты бы сама… не стала жить. Ты же только что сказала.
Она поглядела на него внимательно, не мигая, глазами холодными и суровыми. Олька была чуть ниже его ростом, она положила руки ему на плечи, привстала на носки, приблизила свое лицо