В тени прохладных тисов - Татьяна Брехова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вся мировая сеть Интернет сейчас во рту моей дочери. Она жует модем так же усердно, как утром – коробку от чая «Лисма». И это при том, что у Лидочки нет зубов.
Только что прочитала в старом интервью с Гинзбург о том, что актуально до сих пор, но не проговаривалось так отчетливо: «Наступил период – возможно, временный, я совершенно не берусь пророчить, что это навсегда – период утомления жанра, когда жанр устаёт, перестаёт работать. Наступает некая исчерпанность, некое изживание вымысла. Причём это чувствуется довольно давно».
«Усталость вымысла» – как верно сказано!
***На днях пела Лидочке: «Сорока-белобока, деток варила, кашей кормила…» Борхес считал, что в мировой литературе существует не так много сюжетов, как кажется. И у меня случайно, в предсонном состоянии, получилась старая история о Прокне и ее сыне – сыне Терея.
В последнее время Лида любит демонстрировать свое удивление – на манер нашего, но у нее выходит неподражаемо. Недавно поразил ее тюбик с кремом, который я дала подержать ей. Вдыхала и выдыхала почти минуту, заглядывая нам в глаза, как смотрит литературовед, впервые взявший в руки рукопись «Слова о полку Игореве». Такие предметы всегда держат в раскрытых ладонях, как бы подчеркивая понимание временности ценного подношения.
***Интересно, как время и пространство выкристаллизовывают прошлое. Как ни парадоксально, чем оно ближе, недавнее, тем размытее и непонятнее, но проходят год, два, и события последних лет, их соль и суть разрастаются рельефами и узорами. Причем, обозначается только самое существенное, характерное. Все остальное замывается и расползается, как акварель на мокрой бумаге. Аля-прима – вот в какой технике работает время, когда надо забыть самое посредственное. И как память «по-ван-гоговски» пастозна, если какие-то моменты прошлого богаты на события и людей!
***
Иногда читаю, точнее, в который раз перечитываю «Бессмертие» Кундеры и записки периода революции и Гражданской войны М. Цветаевой. Первого переросла, а вторую – всегда вижу над всеми.
***Ветви деревьев ярко-черные или жженой сиены, листва же – от лимонного кадмия до краплака. Особенно красиво: черный сырой ствол, ветки и – темно-желтые листья, словно писанные жирной кистью. Земля тоже жирная, дышащая, как пожилая женщина с толстой шеей.
***Прав друг Кафки Макс Брод, утверждавший, что некоторые тексты Франца напоминают желе. И точно, даже в дневниках начала периодов у Кафки если и стоят на месте и не расплываются в глазах, то тем дальше, тем сильнее, словно яблочный пудинг, дрожит каждая фраза в длиннейших сложноподчиненных предложениях, и к концу периода совсем не укладывается в сознании. Отсюда беглость чтения его текстов – не в силу легкости их восприятия и быстрого укладывания на полочки разума и памяти, а, наоборот, из-за невозможности это сделать, даже прилагая серьезные усилия. А в целом Кафка мне очень нравится в своих размышлениях и дроблениях многих цельностей на многие частности. Анализ Кафки своих писательских состояний и временных приступов творческой беспомощности детален и точен, насколько это возможно вообще выразить в слове.
Оказывается, он питал такое же пристрастие к чтению дневников, автобиографий и воспоминаний, как и я. Как и многие, впрочем. В жизни был нелюдим и ненавидел все, не связанное с литературой.
***Купила два романа – «Цена отсечения» А. Архангельского и «Матисс» А. Иличевского. Второй после беглого знакомства в автобусе понравился больше. Когда автор занимается только писательской деятельностью и не тратит время на журналистику и работу на ТВ, он более требователен к себе, дольше оттачивает стиль и тщательнее чистит текст. У Иличевского это заметно, Архангельский, при всем моем уважении, еще сыроват. Так мне пока видится.
***Закончила читать Архангельского. Внешне похожий на одного из женихов Пенелопы (так он мне видится давно), он всегда, наверное, пытался отойти от образа симпатичного пай-мальчика с интеллигентскими замашками. Оставаясь таковым во многом, Архангельский все-таки ушел в сторону: да, он развит всесторонне, то есть не всегда «там, где надо», не боится человеческой «физики» и вовсе не скрывает своей симпатии к «хозяевам жизни». В нем нет намеренной и брезгливой отчужденности, типичной для многих писателей и ученых, от реалий современного мира, от его небиблейской суетности, меркантильности и мелочности. Он такой же, как все, но добрый и умный малый. Он москвич и что тут еще скажешь?
***Читаю Е. Гинзбург «Крутой маршрут». Не знаю почему, но мне сейчас импонирует такое чтение – выживание советской женщины, имеющей двух детей, в условиях одиночной тюрьмы, а потом – каторги на Колыме. Просто пытаюсь представить, насколько у интеллигентной дамы, педагога по образованию, и журналиста и писателя по призванию, с неслабым здоровьем, может хватить сил не только физически выжить, но и не растерять себя духовно. А еще и – что почти главное! – сохранить в себе способность все видеть, анализировать и запоминать, чтобы потом – и знать, что это «потом» наступит! – написать, рассказать людям правду об ужасах репрессий. Я часто думала, порой часами лежа с Лидочкой и вырабатывая молоко в первые месяцы кормления, что образованного человека не страшно оставить наедине с самим собой, без книг, общения и телевизора. В его голове достаточно образов, как зрительных, так и словесных, чтобы не скучать никогда. А у Гинзбург еще и уникальная память – она знала наизусть всего «Евгения Онегина», некоторые поэмы Пушкина и много других произведений классиков. В одиночной камере и в карцере Гинзбург мысленно перечитывала все это и сочиняла сама. Сочиняла в уме и – мысленно же – переводила все это на иностранные языки. Кое-что ей удавалось записывать, но эти тетради потом отбирались.
***А вот и зима и спокойное отвлеченное от творческих амбиций настроение.
Мне 35 лет, и я ощущаю старение своего лица и образа жизни. И то, и другое меня не устраивает, потому что я наивно верю в то, что между моими воспоминаниями о последних годах жизни и сегодняшним вечером нет большой разницы.
Но чем больше я об этом думаю, тем лучше понимаю, что она велика. Инфантильности во мне не осталось, и, как всякий советский человек, рожденный в 70-е, я иногда оплакиваю ее как самый родной и близкий мне образ…
Но – сколько холодных зим, сколько лет, проведенных в тени прохладных тисов!..
Пельмени
Рассказ об одном семейном застолье
1
После вопроса, есть ли в доме пшеничная мука, последовал другой, пристрастный: а хватит ли сала свиного или… обойтись варениками?
– Ну уж нет!
– Вареники не нравятся? – Послышалось сверху. – А чем плохи мои вареники? – Дверцы навесного шкафа загудели металлически, и мама, наконец, закрыв их, осторожно, придерживая полы халата, спрыгнула с табуретки. Запястьем поправила очки. – На пельмени муки маловато…
– Сало нашел! Я же говорил, девки, там кусок должен остаться.
Из холодильника потянуло зимой. Мама будто и не слышала папиной реплики и стала медленно собирать таявшие льдинки, выпавшие из морозильной камеры.
– Отойди, Века. И не вертите, мадам, попой!
Мама разогнула спину, чтобы уступить место, но все-таки они столкнулись в кухонной тесноте – между холодильником и раковиной, и мама протяжно запищала, как от щекотки, на всякий случай зажмурившись:
– А-а!
Папа, радостно подмигнул мне и спиной к раковине затрусил задом, напирая на маму. А затем, совсем уж в задоре, кинул мороженое сало на стол и начал вытанцовывать твист по-моргуновски.
– Ну отойди, говорю! – писк постепенно перерастал в визг.
– Сначала вы тушите одну папиросу…
Папины телодвижения зажали маму к раковине, и она поневоле уткнулась носом в висящее на гвозде полотенце. Хотела – от удовольствия прикусив нижнюю губу – поднять колено для пинка, но папа атаковал еще сильнее.
– …а потом другую…
– Я тоже буду пельмени лепить!
– «Я твои пёрья нежно поглажу рукою…»
– А кто сказал, что будут пельмени?
– Мама, давай пельмени!
– «Ну-у ма-ама, дава-ай пельме-ени!» – Папа произносил эту фразу низко и гормонально, с капризной интонацией.
– Я не так говорю. Это Наташка так говорит. Я хочу пельмени!
– Отец, иди за мукой.
– А почему я? Вон Танька пусть сходит! Пробздится хоть! Ты на улице когда последний раз была? – Сказал и на всякий случай подтянул на голый живот трико, перестав подтанцовывать.
– Не «Танька», а «Таня»! – Поправила мама.
– Пусть Наташка идет! Я долго буду одеваться!
– Наташка!!
– Ладно, сам схожу за харчами. Вас, девок, ждать – с голоду помрешь.