Вечный зов - Анатолий Степанович Иванов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да, я помню того медведя… Шатун был, не приметил я его издали, наткнулся. Он и пошел на меня. Я ведь не помню, как я его… Откуда силы взялись!
Он еще помолчал, все глядя на Акулину Тарасовну. И, не отводя глаз, проговорил вдруг:
— А я, Акулина, когда нам пришлось растеряться тогда в тайге… все думал потом: однако, ребенок у тебя будет?
— От… вспомнил опять! — воскликнула она и торопливо отмахнулась рукой от его слов, тут же опустила глаза, затем принялась без нужды разглаживать юбку на коленях. — Это… не промеж нас и было.
— Как же не промеж?…
…Это случилось промеж них по самой ранней весне, когда и снег еще не набрякнул влагой, лишь немного осел меж деревьев, обнажая корявые стволы, которые оттаивали под теплыми лучами солнца и к полдню начинали обычно испускать живой запах. Случилось естественно и просто, как просто наступает утро в определенный природой срок.
Субботин давно окреп, Акулина выходила его. Выздоровев, он расширил земляную нору, сделал что-то наподобие землянки с глиняной печкой и с дверью, сплетенной из еловых веток, даже с оконцем, вставив в дверь нетолстую ледяную пластину. Света она почти не пропускала — так, мерцало днем тусклое пятно, все равно надо было сидеть днем с жировым фитильком.
Проверив однажды проволочные петли на зайцев, перемерзнув в тайге, они растопили в своей норе печку, пожевали надоевшей им пресной зайчатины. Акулина легла в свой угол, на подстилку из еловых веток, укрылась рваной тужуркой.
— Продрогла, что ль? — спросил он, хотя это было понятно и без того.
— А ты никак погреть меня хочешь? — блеснула она в полумраке глазами из-под тужурки.
— А что ж… Ты же меня грела.
Да, когда он валялся беспомощный и его колотило в ознобе, она, и сама-то не совсем выздоровевшая, грела его, как могла, своим телом, плотно прижимала к себе то спиной, то животом, совала его холодные ладони к себе под мышки, со всех сторон подтыкала под него эту тужурку — единственное, чем они вдвоем могли укрыться. Когда потихоньку сознание его начало проясняться и он пробовал иногда чуть отодвинуться от ее теплой груди или плеча, она говорила шепотом, будто кто их мог услышать:
— Не балуй. Ты не мужик, а я не баба счас. Выздоровеешь, бог даст, тогда стыдиться будем.
Окрепнув, они оба не особенно и стыдились друг друга, но спали в разных углах, и ни она, ни он даже и одной попытки не сделали в нарушение этого принципа — «ты не мужик, а я не баба». Ни одной до того вечера. Но мертвым мертвое, а живым все-таки живое, пришла минута, и задал Иван ей этот ненужный вопрос, который она мгновенно поняла. И, еще раз блеснув из-под рваной, прожженной у таежных костров тужурки, просто сказала:
— Ладно, иди уж…
И потом она, забывшись в извечной бабьей радости, лишь шептала исступленно в его бородатое, пахнущее смоляным дымом лицо: «Ванюшка, сердешный…»
— Как же не промеж? — еще раз сказал Иван Михайлович, такой же немощный сейчас, как в те дни, когда поломал его медведь-шатун, но с той разницей, что никакое тепло, никакой уход и забота теперь его не поднимут больше на ноги.
— Не было, Ванюшка, ребеночка…
— А я после, как убежал от кержаков, на третью, что ли, ночь, я пришел в ту канаву, где тебя оставил. И на четвертую, и на пятую приходил. Искал все тебя…
— Да я, Ванюшка, другой же ночью ушла. Я думала… Я ж рассказывала все тебе не раз.
— А потом я тебя все ждал в Новониколаевске. Придешь ты, думаю, поженимся мы. Да не дождался.
— Оно вишь как вышло-то, Ваня, — произнесла старуха виноватым голосом. — Филат-то Филатыч, говорила я, меня и поженил. Не дошла.
Он кивнул. Они обо всем этом говорили много и подолгу раньше, и теперь Иван Михайлович в последний раз вспоминал из их прошлого самое сокровенное, что всегда, видимо, жило в его душе и что сейчас облегчало его последние минуты.
— Перед смертью, Акуля, я тебе хочу свое спасибо сказать. За все. За доброту твою. За руки твои. За все, что промеж нас было… За этим и позвал.
Старуха беспомощно и тоскливо, как щенок, заскулила, повалилась вперед, на кровать, ткнулась лицом в грудь Субботина, худенькая спина ее, обтянутая пестрой кофточкой, мелко затряслась…
Так и застал их Кружилин, вбежавший торопливо в комнатушку.
— Что?! Иван Михайлович?! — вскричал он тревожно.
Субботин только рукой махнул, а старуха, приподняв мокрое лицо, попросила:
— Ты не тревожь его. Отходит он.
— Что-о?! — Кружилин сделался белый как мел. — Вы… с ума сошли!
Слова эти означали непонятно что. Может быть, несогласие с тем, что сказала эта старуха, возмущение, что возле Субботина нет врача. Он метнулся обратно к двери, закричал без памяти:
— Эй, кто там? Мария? В больницу скорее! Врачей! Пусть немедленно сюда бегут все, кто там есть! Кто там есть…
По коридору послышался топот, а Кружилин качнулся к Субботину:
— Ну что, что?!
— Ни одного врача не надо, а ты — всех, — проговорил Субботин негромко. — А мы вот с Акулиной Тарасовной тут… вспоминаем. После пленума я к ней хотел… Да вот саму ее попросил сюда… Ты уж пригляди за ней, Поликарп.
Кружилин схватил Субботина за сухую руку, начал бессмысленно повторять:
— Иван Михайлович… Иван Михайлович…
— Ну что «Иван Михайлович»? Возьми себя в руки, Поликарп. — Лоб Субботина был мокрый, Акулина Тарасовна мягким платком обтерла его. — И послушай, что я скажу… Ты сядь, чего на ногах?
— Я слушаю, слушаю, — покорно произнес Кружилин, разогнулся, взял стул. Беря его, глянул в окно — где там врач?! Хотя и понимал, что врачу еще поспеть не время.
— Умираю я спокойно, Поликарп, — проговорил Субботин. — Все, что