Забвение - Дэвид Фостер Уоллес
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Существует простой логический парадокс – я называю его «парадокс фальшивости», – и я более-менее самостоятельно открыл его на курсе математической логики. Помню, это был большой курс для студентов-выпускников, проходивший дважды в неделю в аудитории с профессором за кафедрой, а по пятницам – в небольших дискуссионных группах, которые вел лаборант – всю жизнь, казалось, посвятивший математической логике. (Плюс все, что надо было для пятерки, – сидеть с методичкой, редактором которой был наш препод, и запоминать всякие типологии аргументов, нормальные формы и аксиомы первого порядка, то есть курс был таким же чистым и механическим, как сама логика, – в том смысле, что если вложишь время и усилия, то получишь на выходе хорошую оценку. До парадоксов вроде парадоксов Рассела и Берри и теоремы о неполноте мы дошли только в самом конце семестра, и их не было на экзаменах.) Парадокс фальшивости заключается в том, что чем больше времени и усилий вкладываешь, чтобы казаться впечатляющим и привлекательным для других, тем менее впечатляющим и привлекательным чувствуешь себя сам – то есть ты фальшивка. И чем больше чувствуешь себя фальшивкой, тем сильнее пытаешься создать впечатляющий или приятный образ себя, чтобы другие не догадались, какой ты на самом деле поверхностный и фальшивый. Логически можно предположить, что, как только умный девятнадцатилетний парень узна´ет об этом парадоксе, он тут же перестанет быть фальшивкой и просто будет собой (что бы это ни значило), ведь он догадается, что жизнь фальшивки – это жестокий бесконечный регресс, неизбежно ведущий к страху, одиночеству, отчуждению и т. д. Но тут есть другой парадокс, более высокого порядка, у него нет даже вида или названия – я не перестал, не смог. Открытие первого парадокса в возрасте девятнадцати лет лишь проиллюстрировало мне в красках, каким я был пустым фальшивым человеком как минимум еще с того случая в четыре года, когда я солгал отчиму, потому что как-то осознал во время его вопроса, не я ли разбил вазу, что если скажу, что я, но «сознаюсь» несколько неуклюже, неубедительно, то он мне не поверит и решит, что на самом деле это моя сестра Ферн, биологическая дочь моих приемных родителей, разбила старинную вазу мозеровского стекла, которую мачеха получила по наследству от биологической бабушки и обожала до умопомрачения, плюс это приведет его к мысли или убедит в том, что я добрый, любящий сводный брат, который настолько хотел защитить Ферн (а она мне и на самом деле нравилась) от неприятностей, что готов соврать и принять наказание за нее. Я непонятно объясняю. Все-таки мне было всего четыре, и это осознание пришло ко мне не так, как я только что описал, но скорее в плане чувств, ассоциаций и определенных мысленных вспышек, в которых я видел лица приемных родителей с разными выражениями. Но это так быстро произошло, всего лишь в четыре года, – я выяснил, как создать определенное впечатление, зная, какой эффект произведу на отчима, неубедительно «сознавшись», что это я ударил Ферн по руке, отнял у нее хулахуп, сбежал вниз по лестнице и начал крутить обруч в столовой прямо рядом с сервантом со всеми старинными стеклянными сервизами и статуэтками мачехи, а Ферн, позабыв о руке и хулахупе, испугавшись за вазу и прочую посуду, сбежала по лестнице с криками, напоминая мне о важности правила никогда не играть в столовой… Я понял, что, намеренно солгав неубедительно, могу получить все то же, что, предположительно, дала бы прямая ложь, плюс образ благородного и готового на самопожертвование сына, плюс порадую приемных родителей, потому что они всегда радовались, если их дети как-нибудь проявляли характер, так как не могли не думать, что это благоприятно отражается на их образе воспитателей характеров. Я потому описываю это все так долго, торопливо и неуклюже, что хочу в точности передать воспоминание, как меня внезапно озарило, пока я смотрел на большое доброе лицо отчима с двумя самыми большими осколками мозеровской вазы в руках, который старался казаться сердитей, чем был на самом деле. (Он всегда думал, что самые ценные вещи следует хранить где-нибудь подальше в безопасном месте, тогда как мачеха скорее считала, что какой смысл иметь что-то дорогое, если не можешь поставить это там, где оно будет приносить людям удовольствие.) В голове очень быстро вспыхнуло, как выставить себя в определенном свете и заставить его прийти к определенной мысли. Помни, мне было всего-то четыре. И не буду врать, будто мне стало стыдно – по правде сказать, чувствовал я себя отлично. Я чувствовал себя могучим, умным. Это примерно как смотреть с деталькой в руках на пазл и не понимать, куда в общей картине она подходит или как ее вставить, осматривать все отверстия и внезапно вмиг увидеть, безо всякой причины, которую можно объяснить словами, что если определенным образом детальку повернуть, то она подойдет, и она подходит, и, может, лучший способ все объяснить – сравнить с этим крошечным мигом, когда вдруг чувствуешь, что ты связан с чем-то большим и куда более цельным, как деталька в пазле. Единственное, что я упустил и не предвидел, – реакцию Ферн на то, что ее обвинили за вазу и что ее наказали, и потом еще больше наказали, когда она продолжала отпираться, что играла в столовой, а приемные родители стояли на том, что их куда больше расстраивает и разочаровывает ее ложь, нежели ваза, которая, по их словам, всего лишь материальный объект и не настолько критически важна в общей картине мира. (Приемные родители так и говорили – они были приверженцами высоких идеалов и ценностей, гуманистами. Их главным идеалом была абсолютная честность в семейных отношениях, а ложь в их родительском представлении считалась худшим, самым разочаровывающим проступком. Кстати, как правило, они воспитывали Ферн чуть жестче,