Высматриватель - Юна Летц
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Идущие по кругу прыжки, подарочные, нарядные девочки, всем надо было улыбаться, хоть от этого зубы окислялись, но они придумали бронировать белым. Женщины с сосредоточенной грешностью, в розовых муках, прыгающие в обман, который сами раскрывали, и они носили с собой эти портативные ямы, подсаживались к людям и спрашивали: а вы не интересуетесь ямами? – А какого вида ямы у вас есть, и они показывали краешек: будете прыгать? – Почему бы не прыгнуть («все только ямами и промышляют – и я туда»).
Свет такой горячий был, меха – раздували ещё: меха, сплетни или сразу приходили в них, ходили в этих мехах, и меха стояли отдельно – мёртвые животные; почему бы не надеть самого себя, не натянуть кожу на лоб, но и так уже делают. Толпа, набившая карманы фейерверками, с заплетенными в кучки волосами, с блёстками на одежде, рвали руки, желая льстить.
Да, она приходила сюда сама, никто её не тащил, она приходила сюда, такая же разодетая, блестящая, и она стояла там и ждала, когда кто-нибудь подойдёт, чтобы она могла окончательно передать себя, выключить. Намеренное раздражение, как крапинками шла, наблюдая за ними, и никак не могла привыкнуть к этому плотному горячему свету, под которым как стопроцентная «тша» – человек шарится, и везде шерсть эта, волосы, и такая вонь, как сальные железы уставшего животного, и они тычутся в эти кожные отверстия друг друга и пьют оттуда, и никто не ведёт их на позорное место, потому что они тут все заодно – шерсть, охотники и охота. Люди натянуты как стрелочники – улыбка на лице, и меня зовут никки, а меня джон, приятно познакомиться, и этого сложно избежать: главное, прямо стоять, прямо смотреть, и правила головы – не сворачивать раньше времени. Это привлекательная стрельба, и все стреляют, перебегая из одной пустоты в другую, кратковременная память, и люди не могут запомнить друг друга так, чтобы друг другу не надоесть. Это тошнота, горе, это надоело, и все слепые…
– И я с ними… Вы видите, видите?
– Вас?
– Нет… Вы видите, так мало оригиналов.
Она срывалась и сразу же уносила это бормотание, уносила это туловище, уносила – туда, где могла бы поработать над собой, и она делала сразу физическое – обматывала вот так голову руками и трясла, надеясь избавиться от этого сухого недовольства, выраженного в сыпучести слов. И сразу же становилось полегче, она завёртывалась в одежду и брела по дороге, потом стояла у входа, и это была музыка, которой можно убить, – тынц-тынц, и пьяная толпа. Она стояла там, пока не подошли, и кто-то быстро спросил: вы что это тут, а она: чтобы меня высматривали, а ей: это не место, идите в шафе (там было специально приспособленное), и она шла в ближайшее шафе, и её там высматривали по полной программе, после чего удавалось, наконец, поспать, не обращая внимания на страшный жёлтый глаз за окном, глядящий из космической черепности.
А наутро этот страх – опять, он никуда не уходил, только приглушался: она боялась, что не думает себя сама, что её сознание разнесено по разным местам, и она никогда в них не была, в этих местах, и всё время норовила отыскать эти места в людях, защищалась ими, человеческим веществом, пусть даже попорченным, но только бы что-то происходило, потому что когда она оказывалась в одиночестве с собой, ибога чувствовала неловкость, как с чужим человеком, или когда вы не сходитесь характерами – такие примерно ощущения. Она стояла утрами, днями, месяцами, вневременно – она бродила по квартире, по улице, по невидимой оси своей жизни, и она знала, что не чувствует себя, не думает себя. Человек должен ощущать всё-вокругное, а она вывалилась, потерялась, её не было в том «себе», которое каждый получает по факту рождения. И где я? – пыталась спросить, но – никакого ответа, и хоть бы отыскать этот вопрос, на который она отвечала всей своей жизнью, потом легче было бы вернуть себя, вдеть обратно или впервые наполнить…
Теперь – в своей комнате, острая темнота, и она – нечто, размытое образование. Всё перебивает её – предметы и звуки, и даже время суток, но надо выбираться, надо подумать себя, люди же это делают. Медленно доберёмся до головы, начиная с кончиков рук: вот пальцы, чтобы хватать, вот нога, чтобы ходить – куда-то заползти, человек целиком, маленький такой, как раньше ползали, ничего никому не должны, первые секреты, забирались в шкафы, пока туда не напихали страх, и стало не по себе… Страх и красные пятна позади, кричат это – солнце магнитное. А может, люди и не думают себя, может, только кажется так, что они думают, а на деле… Красочно заливаясь слезами, вспоминала себя по окружающему, как восстанавливала каждое утро – по предметам, по обстановке. И все эти мысленные окна, мысленно мнимые.
Надо было как-то спасаться, надо было как-то уходить от этого бездумия, которое наполняло её дни, и она несла себя на эти светские мероприятия, где можно было не заметить своей пустоты, и она везла себя в машинах, ходила себя ногами, пила собой шампанское, целовалась своим лицом и никак не могла понять, откуда берётся эта первосила, что даёт ей импульс на все эти действия, что-то, но точно не она сама. Потому что ничтомость не может быть сильной – так она думала. Ничтомость не может быть сильной…
Куда бы она ни пришла, ей всюду отказывали в существовании. Она спрашивала: вы видите меня, но они не отвечали, она рассылала письма, но ответов не приходило, и тогда она поняла: смерть – это была бы проверка, умереть может только существо, наделённое самостью, а если и этого не получится…
Но пока не получалось никак: что-то отвлекало – показы или жизнь. Про показы тоже стоило рассказать. Как это началось? Это началось очень давно, это началось не сразу, но однажды началось: кто-то сказал, что ибога хороша, что ибога подходит, и они стали сажать её под большие квадратные лампы, и они начали брызгать в неё этим светом, как ослеплять, а потом махали блестящими журналами, и она сидела там бледная, с растерянным лицом – как и все они (с растерянным лицом), это была мода такая – на потерю лиц. И так она сидела, потом стояла, потом двигалась, и так же она на подиум поднялась, сначала было неприятно, что её мог думать каждый человек, сидящий в зале, но потом эти ощущения стали обычны.
И её стали называть моделью (человека), и ей стали завидовать. Она была востребована, перекормлена светом, все эти вспышки и ещё светские мероприятия, меховые, она стала богачкой света, и она должна была быть счастливой, но вместо этого её всё время находили мёртвой в лесу.
Она решила умереть, и каждый раз она не могла умереть до конца – даже с этим не справилась, и спасатели стёрли горла, вынося предупреждения, но она снова приходила туда и убивала себя заново, но до конца не выходило опять, и она впадала в анабиоз – самое ценное из всех её состояний, и она оставалась бы в нём, но её быстренько оттуда извлекали и сажали на стул, сажали под квадратную лампу, и людям нравилось это потерянное мертвенное выражение лица, и они смотрели на человеческую модель, они думали через неё. И всё начиналось заново.
* * *Стояла погода, и многие рассиживались на верандах с кругами горячительного, но кое-кто не рассиживался – он шёл, он шёл по дороге, и под ногами у него тянулся путь – это была дорога в город. Он шёл туда. В город. Туда, где люди выпускают из себя мысли постоянно, туда, где столпотворение идей и взгляды отовсюду, как разные мнения на одно и то же. Там можно было толпиться среди людей и высматривать их желания, надеясь увидеть что-то особенное, напитаться чужими жизнями, гуляя по огненным улицам, как погружение в медленную агонию: города всё еще блистали, светились разными огнями – так смело, будто и не было никакого предупреждения.
Он спустился по лестнице на нижний этаж города, упал в металлическое объятие, двери открывались-закрывались, на скамейках люди сидели, разумных там ехало – единица на толпу. Люди тут были в основном беспамятные, живущие из общей головы, хотя иногда просматривались и философы, любопытствующие умами – многие из них сдались, а кто-то сказал: я рылся в этом времени, и кроме хлама там ничего не нашлось. Клочки тёмной воли, засевшие в них, сращивались в общую тень. Особенные люди были унижены, а обычные спасены, и посредственность шла как анестезия, её передавали по наследству, вкачивали в детей бесконечными наставлениями: будь как все, не выходи, держись толпы, она подпирает тебя боками, она вынесет тебя. Такие осторожные люди – сидели тут, и общий предок нависал над их головами – судьба.
Но он приехал сюда не затем, чтобы ходить в боевые сравнения с людьми: ему нужно было попасть в особое поселение, такое поселение, которое называли «каузомерное», оно было зашифровано в городе.
Осмотревшись, он снял небольшую комнату с видом на старую площадь, чтобы далеко не ходить: с площадей обычно быстро удавалось переместиться в необходимое место. Стоило заметить, что настоящих площадей в городе не осталось почти – таких площадей с головоломками из птиц и каменными историями, их почти не осталось, и эта тоже была имитацией площади: созданная с помощью иронии оформителей старина в виде последствия взрывов и нападения плесени. Такая мода на разрушенное была данью упадку, которым не уставали восхищаться (если что-то не удавалось предотвратить, это начинали рассматривать как большую удачу). Выжженные поля, демонстративные бренности – всё это было неспроста, и город был не так уж и прост: раскинутый по шуму дорог, он являл собой тяжёлую констатацию человеческого страха.