Берендеево царство - Лев Правдин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я прочел: «Прижай».
— Приезжай! — поправила она. — Экой ты грамотей, по печатному не разбираешь. Чай, не рукой пишу, машиной. Тут каждая буква, видишь, какая аккуратненькая.
Она была уверена, что ошибки могут быть только если человек пишет пером, что машина ошибок не допускает, и разубедить ее было невозможно.
— Заходи, — сказал Галахов, как только я приоткрыл дверь. — Вот, проясняется насчет той чертовой иконы. Фамилия этого — Блестящев. Понял?
При этом он указал на странного посетителя, который, как видно, только что поднялся с деревянного диванчика и собирался уходить. А я сам почему-то сразу подумал, что это не кто иной, как Симеон Блестящев.
Мне сразу стало понятно, почему тетя называла его настоящим мужчиной. Несмотря на то что передо мной стоял потрепанный судьбою, битый во всевозможных схватках, затюканный, захватанный неласковыми лапами жизни человек, несмотря на все это, он все еще стремился оставаться настоящим мужчиной.
Его лицо, когда-то пухлое, розовое, лицо бабника и сластолюбца, сейчас несколько раздалось, обмякло. Приятная пухловатость превратилась в рыхлость, под глазами набрякли голубоватые мешочки — следы бессонных ночей и лихих выпивок. Губы, румяные и жирные, оттенены черными холеными усами. Зрачки плавали, как маслины в селянке. Кроме всего, как уже было известно, он пел баритоном. И, видать, не одно только божественное.
Но все-таки это был «настоящий мужчина», он еще мог волновать, еще мог на что-то надеяться, и не надо ему жаловаться на судьбу: она хотя и помяла его, потаскала по всяким угарным кабакам, вшивым вагонам и вонючим каталажкам, но под конец выкинула нищего дворянского сына на родную землю, которая всегда и всех пригревает.
Одет он был чисто, в меру щеголевато: полосатая рубашка «фантази» и полосатый же ручной вязки галстучек; крахмальный воротничок рубашки прихвачен медной булавкой с медными шариками; он обмахивал новенькой сероватой кепкой свое слегка вспотевшее розовое лицо, развевая запах пронзительного парикмахерского одеколона, домовитого духа свежевыстиранного белья и сытости. А под полосатой рубашкой уже угадывался округлый живот, перетянутый брючным ремешком.
Но, несмотря на все это, в нем не замечалось того спокойствия и сытого превосходства, с каким благополучный человек посматривает на все окружающее. Чувствовалась в его поведении какая-то оглядка, которую вначале я приписывал угрызениям неспокойной его совести, какая-то суетливость и предупредительное заглядывание в глаза, какое-то словесное расшаркивание. Вот за это, наверное, и назвала его Тоня облезлым барином.
Я сразу догадался, что это именно он, Симеон Блестящев, преуспевающий обломок империи, и очень удивился, застав его в кабинете секретаря райкома комсомола.
— Вот, — сказал Галахов, указывая на своего необычного посетителя, — проясняется насчет этой чертовой иконы.
— «Спаситель благословляющий», — Блестящев смиренно преклонил голову, показав начинающую расцветать и потому румяную лысинку, как будто именно над ней простер спаситель благословляющую свою длань.
Кабинет был ярко освещен единственной лампочкой, висевшей под самым потолком. Плоский, как тарелка, эмалированный абажурчик затенял только потолок и верхушки стен, отбрасывая в кабинет яростный белый свет, беспощадный, как степное солнце в зените.
Галахов спросил:
— А почему вас это задевает, пропажа иконы?
— Нисколько не задевает, — встрепенулся Блестящев и обстоятельно начал объяснять: — Поскольку в храме происходят события, властям неугодные, то могут возникнуть разные неприятности как для служителей культа, так и для вольнонаемных. А я человек уязвимый…
— Чем уязвимый? — перебил Галахов.
— Мое прошлое и некоторые последующие поступки…
Но Галахов снова перебил его:
— Ладно. Разберемся. Идите.
— Слушаюсь, — снова поклонился Блестящев, — я пришел к вам для прояснения правды…
— Идите, идите.
Он попятился за черту света и сразу исчез, словно растворившись в темноте.
8Я подтянул стул к столу и сел, не переставая поражаться многообразию мира и его великолепным странностям.
— Видал субчика? — спросил Галахов.
— Я сразу понял, что это Блестящев.
— Ты его не знаешь?
— Я его только сейчас увидел, а про него мне рассказывали. И я знаю про него не очень-то много. Он что, в самом деле знает, кто икону украл?
Галахов поморщился:
— Тут, понимаешь, какая буза: оказывается, икону Гнашка украл и будто передал ее Бродфорду, американцу. А деньги за нее получил церковный староста. Понял? Сам-то он не мог украсть или не хотел. Гнашку подговорил.
— Выходит, церковники сами себя обокрали.
— Это они так все подстроили, чтобы на дурака Гнашку в случае чего свалить можно было.
— А почему он к тебе пришел, этот облезлый барин? Почему не в прокуратуру?
Я и сам не заметил, что называю Блестящева прозвищем, какое дала ему Тоня. Как-то это вышло само собой, и я покосился на Галахова, но он не обратил на это никакого внимания.
— Говорит, что боится прокуратуры. Дурак.
— Конечно, дурак. Уж тогда молчал бы, пока за язык не тянут.
— Хитрый он дурак: говорит, что церковный староста ему враг, но схватиться с ним смелости не хватает. Вот он и действует тихой сапой.
— А пожалуй, он не совсем дурак? — предположил я.
— Черт его знает. Блудит, как кот. Пожалуй, и не дурак.
— Облезлый барин, — сказал я, сознавая, что мне просто приятно хоть так вспомнить Тоню, хоть ее словечками, в которых, если их произносить вслух, зазвучат для меня милые ее интонации. Тем более, Галахов ничего не знает.
Но на этот раз я просчитался: Галахов, оказывается, все знал.
— Это ты от нее слыхал? Ну, как у тебя с Вишняковой?
И, не замечая моего замешательства, он начал развивать свою мысль:
— С одной стороны, это правильное стремление со стороны интеллигенции — поднабить себе мозоли на своих белых ручках. Я бы всех после школы на производство, к станкам, на трактора. Пусть сольются с рабочим классом. А с другой стороны, этого нельзя, их учили, средства тратили, так с них и спрашивать надо, как с грамотных. А на тракторах работать много грамоты не требуется. Хотя, конечно, ты вот со средним образованием, сразу все понял и первым машину освоил. А мы пока такой богатой жизни не достигли, чтобы интеллигенция тракторами управляла. Это при социализме может быть, да и то… Ты вот по селам много ездишь, сам видишь, дури сколько еще, темноты. Долго их еще учить надо. Вот она о чем подумать, твоя Вишнякова, должна. Да и другие тоже, пока мы свою рабочую и крестьянскую интеллигенцию поднимаем.
— У нее особые условия, — сказал я.
— А у кого из нас не особые? Все мы из старого болота выдрались, а оно все еще нас за ноги хватает, несмотря что двенадцатый год при Советской власти живем.
Он вдруг умолк, как будто сказал все, что хотел. Белая тарелка абажура сияла над его головой, как ослепительное солнце, стирая все полутона и краски. Задумчивое лицо Галахова казалось только что вылепленным из алебастра невзыскательным скульптором.
Неподвижные листья сирени в черной темноте за окном блестели бестрепетно и остро, как железные. Было душно и жарко, и казалось, что от них идет горячее влажное дыхание близкой грозы.
— Нет, он не дурак, этот Блестящев, — задумчиво проговорил Галахов.
Он внезапно приумолк и задумался, а я почему-то подумал, что это не к добру, и спросил:
— Ты что?
— Отчет мой завтра в райкоме партии. — Снова задумчивое молчание. — Всыпят мне. — Еще помолчали. — Так-то все у нас на уровне. Работу признают удовлетворительной. А за эту чепуховину обязательно всыпят, за икону… Слушай! — Он вскочил и пробежал по кабинету, а потом огорошил меня совершенно диким предложением: — А если пойти к Бене! Сейчас, а?
Лицо его ожило и в глазах появился отчаянный блеск.
— Пойдем к Бене и отберем икону. Прямо сейчас, а?
— Шуму много будет. — Я просто растерялся и не знал, что сказать.
Галахов был скор на выдумку и не любил ничего откладывать на завтра. И еще больше не терпел противодействия.
— Кто? Беня!? А мы ему скажем: «Давай по-хорошему, а то милицию вызовем».
— Он сам милицию вызовет. Нет, это дело не пойдет.
— А хорошо бы. Взять эту икону и принести. Или хотя бы убедиться, что у него этот «благословляющий» и что наше дело сторона… Нет, не станет Беня шуметь. Пошли.
— Да он, наверное, спит…
— Посмотрим: если есть свет, то войдем.
— Ты подумай: ночью к иностранцу! Знаешь, куда нас за это?..
— Я за все отвечаю. Пошли. Боишься, так я один.
9Но как только мы увидели Беню, сразу поняли, что ни для какого серьезного разговора он сейчас не годится. А мы приготовились именно к серьезному разговору о пролетарской солидарности, о чести рабочего человека, и мы старались убедить сами себя и друг друга, что Беня, как бы он ни был отравлен капитализмом, должен в конце концов прислушаться к голосу своей совести.