Литературный путь Цветаевой. Идеология, поэтика, идентичность автора в контексте эпохи - Ирина Шевеленко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однако для художника цветаевского склада вовсе не названные типы влияний вообще могли быть важны. «Литературных влияний не знаю, знаю человеческие» (СС4, 623), – это не только удачный афоризм, но и справедливое автонаблюдение. «Личность творца» – тема, которую, как уже говорилось, Цветаева помещает в центр своей поэтологии вскоре после революции. Именно «судьба» Пастернака, т. е. некоторое интуитивно складывающееся представление о траектории развития его творческой личности, занимает Цветаеву уже в «Световом ливне». То же становится темой цветаевских писем к Пастернаку в феврале 1923 года. Прежде Цветаева лишь о Блоке говорила: «Больше, чем поэт: человек» (СТ, 50), – и в ее устах именно это было формулой гениальности. Теперь Блок умер, и свой миф о нем Цветаева могла перенести на кого‐то живого305. Им и стал Пастернак.
«Отчужденностью на эстраде явно напоминал Блока» (СС5, 232), – так напишет Цветаева о Пастернаке уже в «Световом ливне». «Вы первый поэт, которого я – за жизнь – вижу», – к этой начальной фразе своего письма к Пастернаку от 10 февраля 1923 года Цветаева тут же делает примечание: «Кроме Блока, но он уже не был в живых!» (МЦБП, 33). Спустя несколько дней она рассказывает ему в письме о своей «пропущенной» встрече с Блоком (МЦБП, 42–43); рассказу этому предшествует ее страстная просьба к Пастернаку «не уезжать в Россию, не повидавшись с [ней]» (МЦБП, 37). Она желает модифицировать миф, ввести в него встречу, но миф оказывается сильнее. Точнее – он меняется в другом, и более важном, отношении. Пастернака вплоть до 1935 года Цветаева так и не увидит, но встреча их, конечно, состоится: на многие годы он станет самым близким для нее собеседником. Их переписка, принимающая напряженно-личный характер с начала 1923 года (хотя и прерывающаяся вскоре после этого на год с лишним), до конца 1920‐х годов может служить основным – после стихов и прозы – источником для характеристики творческих биографий каждого.
Еще до отъезда Пастернака в Россию, в одном из февральских писем к нему Цветаева пытается сформулировать свое ви´дение его творческой личности: «Мне хочется сказать Вам <…>, что в Вашем творчестве больше Гения, чем поэта (Гения – за плечом!), поэт побежден Гением, сдается ему на гнев и на милость, согласился быть глашатаем, отрешился» (МЦБП, 36). Поясняя же чуть ниже прямоту своих суждений о нем, Цветаева делает ремарку: «Кстати, это письмо – беседа с Вашим Гением о Вас, Вы не слушайте» (МЦБП, 37). Смысл этих риторических ходов – в том же, в чем был смысл начальной части «Светового ливня»: косвенно постулировать факт творческого родства, которое делает доступной особую форму контакта и особое знание о собеседнике. Законченный и лишенный вариативности миф о самой себе как ведомой Гением, «сдавшейся ему на гнев и на милость», благодаря появлению Пастернака обретает открытость и вариативность. Экстраполируя тот же миф на него, Цветаева теперь может развивать оба мифа параллельно, ведя их к теме встречи двух «равных», «брата и сестры», «Патрокла и Ахилла» (СТ, 117), равно как и к варианту того же сюжета – к теме невстречи «равных», их несостоявшегося соединения в жизни, но ожидающего их впереди идеального и вечного союза306. Таким образом, в личном мифе Цветаевой благодаря появлению Пастернака возникает ниша для «другого», для того, с кем соотносится духовное бытие автора, кого ожидает одна с автором судьба и кто одновременно является для автора земным современником. Именно это делает встречу с Пастернаком одним из ключевых моментов творческой эволюции Цветаевой.
Перемена мифа происходит не сразу; летом и осенью 1922 года большинство стихов продолжают линию «Ремесла». Это несомненно даже в тех стихотворениях, которые развивают отброшенную в «Ремесле» тему «дольней любови», биографически связанную с кратким романом с А. Г. Вишняком в Берлине. Стихотворение «Но тесна вдвоем…» (8 августа 1922 года)307, первое из написанных «после России», которое появилось в печати, продолжает тему Эроса – творчества – одиночества и отрицает возможность всякой ниши для «другого» в земном бытии поэта:
Но тесна вдвоемДаже радость утр.Оттолкнувшись лбомИ подавшись внутрь,
(Ибо странник – Дух,И идет один),До начальных глинПотупляя слух —
Над источникомСлушай-слушай, Адам,Чтó проточныеЖилы рек – берегам:
– Ты и путь и цель,Ты и след и дом.Никаких земельНе открыть вдвоем.
В горний лагерь лбовТы и мост и взрыв.(Самовластен – БогИ меж всех ревнив).
(СП, 295)Рефреном повторяющаяся в стихотворении третья строфа сопровождает далее серию предостережений, а бесконечность цепочки земных опасностей символизируется финальным «Берегись», продленным многоточием. Обереги от слуги, жены, родни, могил и гробниц, «вчерашних правд» и финальное «Даже самый прах / Подари ветрам» (СП, 296) – всё это призывы к максимальной автономизации собственного бытия, от которого после смерти не должно остаться «земных примет». То, что субъект речи в стихотворении экстериоризируется («проточные жилы рек»), не меняет лирического характера этой речи. Включение стихотворения в цикл «Сивилла» при второй его публикации служит тому подтверждением. В двух других стихотворениях о Сивилле августа 1922 года та называется «выбывшей из живых» и «порвавшей родство с веком» (СП, 293), – характеристики, которые прочно вошли к этому времени в цветаевский миф о себе.
Еще нет ниши для «другого» (человека) и в одном из прекраснейших циклов в поэзии Цветаевой – «Деревья» (его первые семь стихотворений написаны осенью 1922 года). Здесь единственным достойным «другим» для поэта оказывается природа. Метафизические корни союза поэта и природы Цветаева будет десятилетие спустя пояснять в прозе, но лирически он осмыслен уже теперь. Природа – воплощение мира бессмертья на земле, она – творение той же силы, что руководит и поэтом. Потому для поэта именно в природе лежит истинный и исконный оплот, вечное обещание духовной защиты:
В смертных изверясь,Зачароваться не тщусь.В старческий вереск,В среброскользящую сушь,
– Пусть моей тениСлаву трубят трубачи! —В вереск-потери,В вереск-сухие ручьи.
Старческий вереск!Голого камня нарост!УдостоверясьВ тождестве наших сиротств,
Сняв и отринувКлочья последней парчи —В вереск-руины,В вереск-сухие ручьи.
Жизнь: двоедушьеДружб и удушье уродств.Седью и сушью(Ибо вожатый – суров),
Ввысь, где рябинаКраше Давида-Царя!В вереск-седины,В вереск-сухие моря.
(СП, 297–298)«Тождество сиротств» – самая прочная форма родства, а тот, по чьей линии это родство ведется, – «суровый вожатый», увлекающий поэта и природу все тем же вечным путем «ввысь», назад, к первоисточнику их самих.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});