Литературный путь Цветаевой. Идеология, поэтика, идентичность автора в контексте эпохи - Ирина Шевеленко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Собственно полемическая сторона статьи Цветаевой связана по преимуществу с критикой инструментария литературного анализа – того, каким способом и в чем ищет критик смысл и ценность произведения искусства. Первую главку статьи Цветаева завершает упоминанием о двух тенденциях в критике, обе из которых основываются, с ее точки зрения, на ложном понимании природы творчества и потому никак не могут привести к познанию «внутреннего суда вещи над собой»:
Тупость так же разнородна и многообразна, как ум, и в ней, как в нем, все обратные. И узнаешь ее, как и ум, по тону.
Так, например, на утверждение: «никакого вдохновения, одно ремесло» («формальный метод», то есть видоизмененная базаровщина), – мгновенный отклик из того же лагеря (тупости): «никакого ремесла, одно вдохновение» («чистая поэзия», «искорка Божия», «настоящая музыка», – все общие места обывательщины). И поэт ничуть не предпочтет первого утверждения второму и второго – первому. Заведомая ложь на чужом языке (СС5, 278).
Утрирование, и даже шаржирование, двух условно-полярных точек зрения на механизмы творчества необходимо Цветаевой для того, чтобы подвести читателя к ключевому для автора выводу: проблема критики в том, что она оперирует языком, не адекватным сущности творчества, потому последнее и предстает в ней заведомо «оболганным». Действительно, в «Поэте о критике» идет прежде всего полемика о языке критики, и чтобы лучше понять ее, стоит пунктирно проследить формирование критического языка самой Цветаевой в предшествующие годы.
В «Световом ливне» Цветаева предварила разговор о сборнике Пастернака общим рассуждением «о проводах, несущих голос: о стихотворном его даре»:
Думаю, дар огромен, ибо сущность, огромная, доходит целиком. – Дар, очевидно, в уровень сущности, редчайший случай, чудо, ибо почти над каждой книгой поэта вздох: «С такими данными…» или (неизмеримо реже) – «А доходит же все‐таки что‐то»… Нет, от этого Бог Пастернака и Пастернак нас – помиловал. Единственен и неделим. Стих – формула его сущности. Божественное «иначе нельзя». Там, где может быть перевес «формы» над «содержанием», или «содержания» над «формой», – там сущность никогда и не ночевала. – И подражать ему нельзя: подражаемы только одежды. Нужно родиться вторым таким (СС5, 232).
Два понятия – дар и сущность – оказываются в центре цветаевской концепции творчества. Сущность есть нечто, принадлежащее духовно-душевному миру (опыту) человека и высвобождающееся (воплощающееся в слове) с помощью дара. От масштабов последнего зависит степень высвобождения сущности; от масштабов же сущности зависит ценность того, что высвобождается через дар. «Редчайшим случаем» является такой баланс дара и сущности, при котором огромная степень высвобождения сущности соседствует со столь же огромной ее духовной ценностью. «Равенство дара души и глагола – вот поэт» (СС5, 282), – в таком свернутом виде эта мысль перешла в статью «Поэт о критике»351.
Здесь уместно вспомнить, что именно невнимание к «сущности» или «сути» ее собственных произведений Цветаева не так давно ставила в вину критике. «Ни слова о внутренней сути» (СС6, 517), – был ее основной упрек Ю. Айхенвальду в связи с его рецензией на «Царь-Девицу». А благодаря А. Бахраха за его отзыв на «Ремесло», Цветаева писала:
Спасибо Вам сердечное и бесконечное за то, что не сделали из меня «style russe», не обманулись видимостью, что, единственный из всех за последнее время обо мне писавших, удостоили, наконец, внимания СУЩНОСТЬ, тó, что вне наций, тó, что над нацией, тó что (ибо все пройдет!) – пребудет (СС6, 558).
Именно сущности, таким образом, принадлежит бессмертие. Высвободившись с помощью дара, она становится новым, вне времени существующим, т. е. доступным всем временам феноменом – поэтическим текстом. У этого текста есть, впрочем, черты, выдающие его временнóе происхождение. Название этим чертам – язык. Осенью 1923 года в письме к Родзевичу Цветаева, говоря о книгах С. М. Волконского, отмечает:
Чувство, что это – на каком‐то другом языке – я´ писала. Вся разница – в языке. Язык – примета века. Суть – Вечное. И потому – полная возможность проникновения друг в друга, вопреки розни языка. Суть перекрикивает язык. То же, что Волконский на старомодно-изысканном своем, державинско-пушкинском языке – о деревьях, то же – о деревьях – у Пастернака и у меня – на языке своем. Очную ставку, – хотите? Каким чудом Волконский ПОНИМАЕТ и меня и Пастернака, он, никогда не читавший даже Бальмонта?! (ПР, 49)
Таким образом, поэтический язык, который современная Цветаевой критика видела главным объектом своего анализа, в ее понимании вовсе не заслуживал столь важного статуса. Будучи «приметой века», язык аккумулировал в себе время, но не сущность. Между тем действительно значимым объектом анализа могла быть лишь последняя, и убежденность в этом Цветаевой с годами только крепла. В 1928 году в письме к Л. О. Пастернаку, отцу поэта, она иронически комментировала критические клише, прочно приставшие к Пастернаку (как, впрочем, и не только к нему):
«Работа над словом»… «Слово как самоцель»… «самостоятельная жизнь слова»… – когда все его творчество, каждая строка – борьба за суть, когда кроме сути (естественно, для поэта, высвобождающейся через слово!) ему ни до чего нет дела. «Трудная форма»… Не трудная форма, а трудная суть. Его письма, написанные с лету, ничуть не легче его стихов (СС6, 296).
Понимание того места, которое отводилось поэтическому языку в цветаевской рефлексии о творчестве, проясняет главную полемическую линию «Поэта о критике». «Матерьял произведения искусства (не звук, не слово, не камень, не холст, а – дух) неучтим и бесконечен» (СС5, 280), – таков изначальный посыл Цветаевой. В силу этого ее претензии и к «критикам-дилетантам», и к «критикам-справочникам» (в той или иной мере воспринявшим формалистский жаргон), в конце концов, оказываются сходными: рассуждая о текстах, они рассуждают о слове или о языке, о его «новаторстве», «сложности» или «заумности», но не об «умыслах» и не о «духе», которые, по Цветаевой, и являются истинным стержнем творческого акта. Однако если эмигрантского «критика-дилетанта» Цветаевой достаточно уличить просто в неумелости, а критика, судящего «по политическому признаку», – в недобросовестности, то спор с критикой формальной оказывается для нее спором философским – спором о «матерьяле произведения искусства»:
Когда в ответ на мое данное, где форма, путем черновиков, преодолена, устранена, я слышу: десять а, восемнадцать о, ассонансы (профессиональных терминов не знаю), я думаю о том, что все мои черновые – даром, то есть опять всплыли, то есть созданное опять разрушено. Вскрытие, но вскрытие не трупа, а живого. Убийство (СС5, 294).
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});