Надежда - Шевченко Лариса Яковлевна
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Передо мной проходили люди, с разными, в основном, грустными историями жизни. Лица, руки, движения тел артистов были выразительны, каждый их жест проходил через мое сердце. Мне казалось, что дети понимали и переживали беды взрослых в сто раз сильнее самих взрослых. Они умирали, ссорясь во время развода. Их чувства погибали вместе с ними или поднимались на высоту рая в счастливые моменты любви, сострадания. Я чувствовала, будто меня касается рука любящего, страдающего, молящего о прощении человека; видела, как женщина негодующе, возмущенно отталкивает партнера, не веря, не принимая, не прощая.
На сцене черные как тени силуэты. Он, она и несчастье. Он, она и любовь. Музыка звучит то очень тихо, то чуть громче — в зависимости от действий, происходящих на сцене, но напряженный трагизм ее не исчезает. Он берет мое сердце в тиски и медленно, мягко отпускает, жалея струны моей души. Но я все равно не успеваю полностью расслабиться от одной истории к другой, поэтому сжимаюсь и сжимаюсь в пружину. Глянула в зал. Женщины (их было большинство) плакали. Пружина лопнула. Я тоже залилась слезами и тихонько, на коленках, выползла из домика, чтобы выплакать боль несчастных семей и свою боль.
Когда все разошлись, ко мне подошел руководитель.
— Я приметил тебя. Можешь рассказать свои впечатления?
— Могу, — тихо ответила я.
Он внимательно слушал и что-то очень быстро записывал.
— Ты плачешь, когда звучит похоронная музыка?
— Да.
— Ты провожала кого-нибудь из родных в последний путь?
— Нет. Я детдомовская.
— Значит, раненая. Послушай, так я записал твой рассказ?
«Дети играли трагедии взрослых. Они просили взрослых понять их, вспомнить себя, вернуться к своим сердцам. И, глядя на них, взрослые в зале, наверное, увидели свою жизнь иначе. Может, они задумались на миг, как тяжело детям видеть своих родных в их ничтожестве, в слабостях? Ноют сердца и страдают их души. Детям хочется гордиться родителями, любить радостно, а не с тоской и жалостью. Взрослый мир — мир безрадостной суеты, ежедневных забот. Взрослые! Останьтесь немного детьми, вспомните, как нужны нам и вам яркие минуты, всплески радости и просто ежедневное тепло, добрые взгляды, поддержка. Как больно нам от резких, грубых слов, звучащих из-за мелочей. Остановитесь, оглянитесь вокруг! Мы любим вас. Я бы не хотела еще раз попасть в ваш театр. Страшно тяжело, когда твоя боль складывается с болью других. Впечатление ничем невозможно смягчить, ослабить. И носить в себе слишком тяжело. Спасительные слезы — лекарство Всевышнего. Только они всегда со мной».
— Я правильно понял тебя? — спросил руководитель, уставившись на меня внимательным, но твердым взглядом.
— Да. Только не надо показывать такие спектакли детям.
— Я подумаю, — с улыбкой ответил незнакомец.
— Дядя, почему во втором детдоме мне жилось лучше, а я о нем меньше думаю?
— Значит, в первом больше твоей души осталось. Там происходило воспитание твоих чувств болью и радостью. В большей степени болью. Ваши души там оттачивались и покрывались слезами-жемчужинами своей и чужой боли. А у некоторых они чернели, становились гладкими, ничего не воспринимающими, не понимающими. Так?
— Да, но для меня радость важнее. Вот мой друг Толян был как я, а потом, защищая маму, смог ударить бутылкой... Он хотел добра, а получилось зло. Я не понимаю этого. Как сделать, чтобы вокруг не было плохого?
— В людской природе зло неистребимо. Его можно только уменьшить.
— Неправда! Не говорите так! Зачем тогда жить?
— Чтобы бороться со злом.
— Глупо сначала его делать, а потом с ним бороться.
— Милый, добрый человечек, тебе надо в монастырь.
— Не хочу в монастырь.
— Пойдешь ко мне в театр?
— Нет, потому что все время буду плакать.
— Ничего, в спектакле это тоже нужно.
— Я на самом деле буду плакать и сорву представление. Я не смогу играть, у меня всегда все всерьез.
— Это и хорошо.
— Все равно не пойду. Вы не добрый.
— Я добрый, но не добренький. Сам к добру шел через боль. Все познается в сравнении. Познав горе, человек лучше ценит добро.
— Или становится жестоким.
— Ты любишь стихи? — незнакомец перевел разговор, видя, что я завожусь.
— Да, — уже спокойнее ответила я.
— Срифмуй что-либо.
— Нет настроения. Когда-нибудь напишу про ваше красивое лицо.
— Почему про лицо?
— Про другое не могу. Я не понимаю вас.
— Может, все-таки пойдешь ко мне в театр? — снова предложил собеседник.
— Нет, — возразила я, недовольная его настойчивостью.
— Почему?
— Я говорю бестолково. Запишите по-своему. У вас здорово получается.
И он записал мое сбивчивое, нервное объяснение коротко: «На сцене дети жили болью взрослых, болью за взрослых. Что чувствовали они, играя спектакль? Играли? А что, если каждый раз через душу, через сердце? Так ведь с ума не долго сойти? Господи! Позаботься об их душах. Убереги их».
— Теперь вы меня поняли, — сказала я и медленно пошла вдоль берега.
Потом оглянулась. Странный дядя смотрел на дорогу, по которой я шла. Мне очень хотелось вернуться, но «чудик» внутри меня говорил: «Нельзя». И я послушалась.
Дома никого не было. Я залезла под диван, достала свои драгоценности. Надела Витину пилотку, завернулась в плащ бабы Мавры, положила на колени подарок Ирины и размечталась, до мельчайших подробностей представляя себе встречу с друзьями.
Я снова в царстве белых облаков, в царстве счастья...
МАТЬ ГЕРОЯ
Витек, мне живется хорошо. Только здесь выходить на улицу надо в чистой и глаженой одежде. Трудно привыкнуть мыть руки, ноги, не пачкать платье, но я стараюсь.
Детей во дворе много. Целыми днями играем в карты «до потери пульса» или гоняем по улицам в казаки-разбойники. Вроде все здорово. Но что-то не нравится мне в этих развлечениях. Чем-то у нас было лучше? Дети незлые, меня никто не обижает. Но относятся друг к другу как-то безразлично, без души, без радости. Вроде того: пришел ты — хорошо, а нет — ну и ладно. Как к табуретке: есть — сядут, а нет — можно и на полу.
А еще кругом дома, дома... люди как муравьи. Здесь даже деревья не такие красивые, как в нашем лесном детдоме. Все улицы одинаковые. Недавно дед (люблю так называть про себя папу) повел меня по городу. Почему-то грусть навеяли суетливые, не очень приветливые люди. Они мне показались жадными, как обнищавшие купцы. Денег нет, а какой-то злой гонор остался. За копейку переругаются. Смотрят как-то с недоверием. Доброты не чувствую в них. Может, они другие на самом деле, но у меня такое ощущение осталось.
По дороге встретили маленькую, худенькую тетю. Она обратилась к моему деду:
— Может ты, Яков Иванович, поговоришь у высокого начальства, заступишься. Ни пенсии у меня, ни жилья нормального. Халупу каждую весну водой заливает. Ты же знаешь.
— Чем же, Никаноровна, помогу тебе? Кто я? Сам живу в аварийном доме. Уж прости, — ответил ей дед грустно.
— О Господи, как жить дальше? Старею. Одна я... Прости мил человек, что со своей бедой пристала.
И она засеменила мимо нас, бормоча что-то себе под нос.
— Это мать того героя, чей памятник стоит у нас на главной площади. Война прошла, и забыли люди о тех, кто их защищал. Я с его отцом еще в Гражданскую воевал, — вздохнул мой дед.
— Так ты герой?
— Нет. Я как тысячи других. Есть ордена, медали. Придем домой, покажу.
— А где же совесть у начальников?
— В военное время нужны военные герои, а в мирное время — герои труда. Память у людей короткая. Да к тому же сытый голодного не разумеет, — задумчиво усмехнулся дед.
После разговора с дедом каждый раз, проходя мимо памятника, я останавливаюсь, долго смотрю в лицо молоденькому курносому солдату и думаю: «Я буду помнить о тебе, мой защитник».
Я мало знаю о людях, но иногда у меня все равно возникает свое мнение. Но оно не от мыслей в голове. Мне кажется, я чувствую, какие люди хорошие, а какие — плохие. Вот эта тетя — хорошая. Она не хитрит, не обманывает. Она говорит искренне, с болью, грустью, безнадежностью в голосе. А Оля никогда откровенно ни о чем не говорит в семье. Только со своей родней секретничает, а меня в это время выпроваживает на улицу.