Вечный зов - Анатолий Степанович Иванов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Зубов замолчал, начал царапать всей пятерней грудь под гимнастеркой.
— Что ж дальше? — спросил Алейников.
— А дальше так и вышло, как я думал. Все четверо немедля навалились на меня, руки заломили: «Сволочь! Ты же не прицелился! Ну и подыхай! Это он, Зубов, товарищ капитан, хотел вас…» Это они уж подскочившему Кошкину кричат, подбежавшим бойцам. У Кошкина пистолет в руке дергается. «Про-очь!» — заорал он. Державшие меня Гориллины дружки брызнули в стороны, как тараканы. Я лежу, распластанный, на земле. «Ты?!» — прокричал Кошкин, поднимая пистолет. И тут я… понял я в какую-то секунду, что не выстрелит он. Приподнялся и сел. «Я», — говорю…
— Как же… понял?
— Э-э, Яков Николаевич… Как все объяснить? На какой-то миг Кошкин задержал зрачки на тех четырех, что отскочили от меня. А я заметил… Знает он нашу братию, за что и уважают его. Нюхом почуял, что не во мне тут дело. И я это понял. Да-а… А если б я сказал: «Нет, не я», — он бы выстрелил, я думаю.
— Безусловно, — сказал Алейников и поднялся.
Зубов тоже встал вслед за ним и потоптался, разминая затекшие ноги.
— Эти… телохранители где сейчас? Тут? — спросил Алейников.
— В последнем бою легли. Бой был — таких, Кошкин говорит, даже он не видывал. От роты осталось человек с полсотни… — И, видя, что Алейников пристально глядит на него, добавил с усмешкой: — Нет, не я их, немцы. Я еще раз повторяю — ни мокрыми делами, ни в спины людей, кроме немцев, не стрелял. Верь не верь — мне это без нужды. Говорю, как есть… И этих, Макара Кафтанова с Гвоздевым, не тронул, хотя они меня, сволочи, продали, больше некому.
Зубов умолк. Они молча стояли теперь друг против друга. Зубов глядел куда-то в сторону, а Яков Алейников словно ждал еще каких-то его слов.
— Ну что ж, прощайте, Яков Николаевич, — произнес наконец Зубов. — Извините, товарищ майор, что я… Мне просто хотелось… Хотя и не такой, может, разговор вышел, как я хотел. Главного вопроса я так и не задал.
— А ты задай, — сказал Алейников.
— А вы ответите?
— Если смогу, чего же…
— Ладно… — В прищуренных глазах его возникла почему-то неприязнь, они засветились злорадным зеленым холодком. — Он простой, этот вопрос. Завтра на рассвете у нас смертельный бой опять. И скорей всего, я погибну — сколько судьбе закрывать меня? Но если случится чудо, заденет меня пуля, а живой останусь, смысл-то в этом какой будет? Если останусь, будет?
Алейников молчал. Зубов, помедлив, спросил несколько по-другому:
— От людей мне прощение может быть или нет?
— От людей? — переспросил Алейников, пораженный не тем, что подобный вопрос задает человек, приговоренный за преступления против общества к высшей мере наказания — расстрелу, и только чудом это наказание ему заменено пребыванием в штрафной роте, а чем-то другим, более сложным и глубинным, что стояло за этим вопросом и что прозвучало в голосе Зубова. — От людей?…
— Именно.
Пустынно и тихо было возле небольшой речушки, из которой пили, в которой смывали, конечно, грязь и пот, обмывали раны и немецкие, и русские солдаты, в которую падали немецкие и русские снаряды, берега которой размалывали колеса и гусеницы наших и вражеских машин. Израненные, искромсанные во многих местах, эти берега, казалось, еще дымились, в яминах и воронках будто стоял до сего времени пороховой чад и дым. Свирепая и безжалостная битва не однажды подкатывалась к речушке, не однажды бушевала над ее слабеньким и неглубоким руслом, и Алейникову вдруг почудилось, что речонку сто раз могла уничтожить страшная война — завалить крохотную, малосильную полоску воды взрывами бомб и снарядов, затоптать колесами и гусеницами, — а все не уничтожила, не в силах была уничтожить, и упрямая речушка вот течет и течет, пробиваясь сквозь перепутанные, переломанные, обожженные кустарники и травы, вскипает под солнцем на маленьких своих перекатах, негромко позванивает слабенькой волной, а в крохотных омутах крутит травинки и листья, пока течение, неприметное даже и глазу, не выбьет их на существующий и у этой речушки стрежень и не понесет их куда-то дальше.
— Да, от людей… — в третий раз повторил Яков Алейников. — Вот что я скажу тебе, Зубов. Есть разные… разные преступления против людей и против жизни. И я обо всем этом думал — уж поверь мне, — много думал и раздумывал! Одни преступления люди могут простить легко. Стоит, как говорится, покаяться — люди поверят и простят. Они добрые, люди. Прощение за другие надо заслужить делами. Иногда всей жизнью. — Алейников судорожно проглотил слюну. — Иногда смертью только можно это заслужить… Но бывают и такие преступления, которые не прощаются. Никогда не прощаются, как бы ни старался потом. Тут хоть жизнь отдай. Ни при жизни, ни после смерти… Закон даже может простить, а люди — нет.
— Например?
— Например, измена Родине.
Алейников смотрел на Зубова, но тот стоял к нему боком, скрестив руки на груди и сжимая большими заскорузлыми ладонями плечи, смотрел куда-то в сторону сожженной войной деревни.
— Останешься живой — подумай обо всем этом. Ведь уцелеешь если, жить как-то придется.
— Выходит… если освободят меня после завтрашнего боя… выйдет, что не сам я прощения за свои преступления заслужил, а просто… закон мне простил?
— Так выйдет, — кивнул Алейников.
— А люди пока не простят?
На это Алейников лишь пожал плечами: я, мол, все сказал, что ж еще добавить?
— И по твоим рассуждениям выходит,