Олений колодец - Наталья Александровна Веселова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Леночка быстро отвернула лицо, прикрывая его приподнятым уголком одеяла.
– Не смотри, – донеслось до Саввы еле слышно. – Я не хочу, чтобы меня такой видели. Ты напрасно пришел, уходи… Мне ничего не нужно, спасибо…
Но он каким-то образом совершенно точно понял, что если повернется и уйдет сейчас, положив на столик пакет с хлебом, то Лена его не простит, хотя, вроде бы, ее просьба будет выполнена в точности. Он мало знал женскую душу, больше опираясь на расхожий образ «порядочной барышни», но сейчас не сомневался, что его мужской и дружеский долг – именно остаться и терпеливо убедить девушку в том, что она так же мила и привлекательна, как и раньше, а если и есть какие-то мелкие недоразумения – то они преходящи и вообще никому не заметны. Савва сделал широкий шаг к кровати и произнес единственно верные слова, бог весть как вдохновенно выловленные из хаоса мыслей:
– Лена, ты не должна так думать и говорить: Володя бы никогда этого не одобрил.
И – диво! – в ответ из-под одеяла робко выглянули совершенно прежние, Лелины глаза, как-то сразу ожило и прояснилось осунувшееся от физической и душевной боли лицо.
– Да, да, Володя, Володечка… – И Лена заплакала, но не отчаянно и убийственно, как рыдала, должно быть, все последние дни до его прихода, а обычными и светлыми девичьими слезами.
Савва осторожно присел на хлипкий стул у кровати.
– Университет на днях отправил его… – Он запнулся. – В смысле, в гробу… гроб… В Сызрань, к родителям… Он оттуда родом… был… Говорили тебе?
Лена горестно кивнула, глянула немного отстраненно и внезапно быстро-быстро громким шепотом заговорила о другом:
– Савва, если б ты знал… Что я тут слышу из-за этого одеяла… Эти… мужчины… прекрасно ведь знают, что я тут, в этом проклятом закутке, и тем не менее… Я такого никогда… Господи, о чем они говорят!.. И каким словами!.. Я даже не подозревала, что может быть такое… скотство… Да, скотство… Нет, хуже скотства, потому что животные ведь не понимают… И… И они подсматривают, Савва! И даже не трудятся это скрывать! Щелку узенькую делают и одним глазом заглядывают по очереди… Я жаловалась сиделкам и доктору жаловалась, но им всем не до этого сейчас… Все, как пьяные, – революция, революция, свобода… Не обращайте, говорят, внимания – насилие не пытаются учинить – и ладно, женских палат у нас в госпитале нет, а отдельные революция упразднила, теперь все равны… – По лицу ее бежали странные тени вперемешку со слезами. – Нет, ты даже представить себе не можешь!..
Но Савва мог. Его товарищи-студенты во время дружеских попоек не то что не стеснялись в выражениях, а считали хорошим тоном бравировать откровенностями, называя вещи своими именами, уж точно не пропечатанными в естественнонаучных книгах. И хотя то были вполне приличные, вхожие в общество юноши из «хороших семей», Савва, быстро научившись не заливаться краской до ушей, когда в них влетала очередная изящная сальность, все равно каждый раз краснел не лицом, а всею душой целиком – и был даже в какой-то степени рад этому обстоятельству. Оно означало, что некий внутренний камертон не сломался еще и понятие о высоте души не утратил… Но сейчас, пытаясь представить, как о тех же самых «природных» вещах рассуждают в долгие часы досуга двадцать мужиков, по рождению низких, молодой человек испытал настоящую физическую боль – за несчастную большеглазую девушку, простреленную в четырех местах, закованную в гипс, пригвожденную к скрипучей неудобной койке с вульгарным судном под ней, не имеющую возможности даже воззвать к чужой нравственности, – потому что здесь просто не понимают, что это такое.
– Лена, – как мог твердо сказал Савва, – со скотством тебе придется смириться. Они – вот такие. Их не касалось ни образование, ни даже сколько-нибудь приличное воспитание. Они – как дети, большие испорченные дети. Так к ним и относись. Будь выше и радуйся за них – ведь они могли вырасти такими только в прежней, косной России. Но очень скоро все наладится – ты и сама понимаешь. Образование и воспитание будут доступны всем, бесплатно, лучшие педагоги ими займутся… А сейчас… Ну, думаю, революционный переходный период нам нужно просто перетерпеть, вот и все. Так что в этом смысле просто возьми себя в руки. Постарайся, пожалуйста…
– Да я уже взяла себя в руки во всех смыслах! – Ладонью здоровой руки – вторая была загипсована до плеча – Лена размашисто вытирала слезы, но те сразу же набегали вновь. – И смирилась – тоже во всех. Взяла себя в руки и не плачу, а просто зажмуриваюсь, когда из-под меня посторонний человек вынимает судно, а потом меня же и… вытирает, прости… Я сама другим это делала, я ведь до того, как получила право работать сестрой милосердия, и сиделкой была – а как же, жить-то надо, за квартиру платить, за учебу! Я-то, дура, думала, что это ужасно для меня – вынимать это – из-под больных… вонючих… И думала, ну ладно, надо смиряться, я будущий врач… Я ведь дворянка, Савва, бывшая… Ты, конечно, тоже… А оказывается, это гораздо ужасней для того, кто лежит, Савва! Не в пример ужасней! Унизительней! И это он смиряется, а не тот, кто над ним наклонился – с брезгливостью… Знаешь, иногда мне кажется, что лучше бы, как Володечка, – даже не вскрикнул… Интересно, как бы ему здесь пришлось – его-то одеялами не отгородили бы…
– Вот это он уж точно как-нибудь пережил бы, – искренне сказал Савва. – Я уверен, что он с радостью лежал бы здесь вместо тебя.
– А где все его бумаги? – спросила вдруг, очнувшись от слез, Лена. – Он ведь стихи писал, ты их видел? Теперь они что – все погибнут? Помню, одно называлось – «Мертвая петля», про авиаторов… – И вдруг она схватила своего друга за руку: – Савва! А тебе не кажется, что мы… Все мы, русские… Вся Россия… словно делаем мертвую петлю? И совершенно неизвестно – выправимся ли, полетим ли дальше, как Нестеров[4]?! Или в штопор – и насмерть, как Хоксей[5]?!
– Ну