Вечный зов - Анатолий Степанович Иванов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Как это не выйдешь?!
— А так. Я все сказал.
И Федор пошел из кабинета.
— Стой! — вскрикнул Голованов, встал, опираясь на костыль. И заговорил, дергаясь, багровея лицом: — Ты что вытворяешь?! Мы тут с ремонтом пурхаемся, а ты неделю нос в МТС не показывал. Теперь заявляешь…
— Болел я, — вяло сказал Федор.
Голованов, помнится, прихрамывая, подошел к Федору, оглядел его с ног до головы.
— Ну, что оглядываешь?! — раздраженно воскликнул Федор. — Я не продаюсь, не примеряйся… А я вам больше не работник.
Голованов еще помолчал, думая о чем-то. Потом сказал:
— Давно уже не работник, мы видим… Так я и не могу понять, что с тобой такое произошло.
— На фронт, сказано, хочу.
— Все хотят, да ведут себя по-человечески. Вот твой Семен…
— Ты им не тыкай мне в морду! Он сам по себе, я сам…
И еще помолчал начальник политотдела МТС, видимо пытаясь понять смысл его слов.
— Держать мы тебя не будем, Федор… Теперь обойдемся с уборкой как-нибудь.
— Вот и обходитесь, — неприязненно бросил Федор.
— Но пока суд да дело, на работу выходи. А то вместо фронта другое тебе выйдет.
— Пугаешь?
— Цацкаться с тобой, что ли, будем?! — опять вскипел Голованов, лицо его стало совсем черным, страшным. — Нашелся какой! Война, люди хлещутся по полусмерти, а он… Отправляйся в мастерскую да гляди у меня!
Федор смог сообразить тогда, что предупреждение Голованова было нешуточным, прямо из его кабинета ушел в мастерскую. И вообще не выходил почти из МТС, пока продолжалось это «суд да дело», как высказался начальник политотдела. Продолжалось оно недолго, в конце июля Федор получил повестку. Провожали его одна Анна да Андрейка с Димкой. Дети были испуганы. Анна не плакала, ничего не говорила, Федора это смертельно, до тошноты, озлобляло, но он тоже ничего не говорил, в голову ему, как в медный лист, долбило со звоном: «Ну и черт с вами, оставайтесь! Оставайтесь!» Лишь стоя уже в проеме вагонной двери, он спросил сверху:
— В Михайловку, к Назарову в колхоз, теперь, значит, переедешь?
— Куда же еще? Туда.
— Ну, возвращайся. Хороший был уголок земли. Был, да сплыл.
Анна, помнится, запрокинула изумленные, сверкающие глаза. Федор толком не разглядел тогда, но, кажется, были в них, в ее глазах, все-таки слезы.
Через неделю Федор находился уже за Волгой, рыл учебные окопы, ходил в ночные учебные атаки, ползал по-пластунски и дырявил из винтовки мишени, на которых был изображен силуэт немецкого солдата в каске. Такая жизнь продолжалась больше двух месяцев. Потом всю дивизию, в которой он служил, погрузили в теплушки и повезли куда-то. По составу сразу же разнесся слух — на Кавказ. На Кавказе Федор никогда не был, с любопытством оглядывал места, по которым медленно тащился поезд, но долго ничего особенного не видел — степи, лощины, невысокие каменистые холмы. Уж нет-нет начали виднеться вдали черные громадины гор…
Разгрузились ночью где-то под городом Нальчиком, на пыльном полустанке, где возле единственного длинного барака росло несколько чахлых деревьев, поротно двинулись прочь по каменистой дороге. Камни хрустели под ногами, непривычно едкая пыль лезла в рот и ноздри, въедалась в глаза, и к рассвету заняли окопы, отрытые, выдолбленные ранее оборонявшимися здесь войсками чуть ли не в сплошном камне в полный рост. Всем было объяснено, что в нескольких метрах вдоль реки, которая называется Баксан, расположены немецкие окопы, что фашисты могут в любую минуту начать наступление и что оборонять позиции приказано до последнего дыхания.
Только теперь Федор почувствовал, что ведь он на войне, на самой настоящей войне, где могут в любую минуту убить, и только теперь с каким-то пронзительным удивлением подумал: как же это и зачем он здесь очутился? Непостижимым образом повторялось прежнее: тогда, в Гражданскую, не хотел ведь он воевать ни за красных, ни за белых и мог, наверное, как-то отлежаться в глухом углу, а очутился в партизанском отряде, сейчас мог до конца войны — должна же она когда-то кончиться! — просидеть на броне, такого комбайнера, как он, на фронт бы не отправили, скосил бы он нынче эти две с половиной тысячи гектаров, как обещал, и гремело бы его имя по всему району, по всей области — а вместо этого оказался вот тут, вблизи от немецких окопов, из которых, кажется, тянет незнакомым, кислым запахом, откуда грозит ему смерть. А почему, ради чего, собственно, должен он умирать?
Но смерть беспощадно и неумолимо дыхнула ему в лицо из немецких автоматов не здесь, не в каменистых окопах под Нальчиком, а на краю вырытого им самим глубокого рва где-то за Пятигорском. А здесь Федору пришлось пережить только жуткую бомбежку, первую и последнюю в его жизни. Немецкие самолеты появились неожиданно из-за высокой каменной хребтины, тянувшейся справа по горизонту, бомбы посыпались густо, как зерна из руки сеяльщика, земля вспухла от взрывов, окуталась дымом и пылью. Федор упал, вместе с другими повалился на дно окопа, над которым плотно стелились черно-белесые космы и со скрипом, кажется, терлись друг о дружку. Еще Федор ощущал, как тяжко вздрагивает от бесконечных взрывов земля, слышал или ему чудилось, что слышит, как свистят над окопом осколки горячего бомбового железа и камней. Несмотря на адский грохот, на забившую глотку пыль и дым, Федор чувствовал себя в безопасности, он лежал на боку, косил глазами вверх, на непроглядную кипящую муть, и подумал вдруг: хорошо, что окопы такие глубокие, хорошо, что они выдолблены чуть ли не в сплошном граните…
Это и была там, под Нальчиком, последняя его мысль, вспомнил сейчас Федор. Мутная полоска света над головой ярко вдруг мигнула, как лезвием чиркнула по глазам и потухла, вся земля куда-то провалилась, и вместе с ней провалился Федор…
О том, что бомба угодила прямо в окопную щель, что она упала где-то недалеко, в нескольких метрах от него, Федор догадался на другой день утром, когда он в грязной, лопнувшей на спине гимнастерке,