Берендеево царство - Лев Правдин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А вот Зинка, такая цветущая, отчаянная девка, и призадумалась.
Заметив мой вопросительный взгляд, она рассмеялась и смутила меня неожиданным вопросом:
— Вот скажи, что ты обо мне думаешь?
— Ничего я не думаю. Очень надо.
— Я, по-твоему, дура и мальчишница. Да? Это ты думаешь? Я замечаю, как ты на меня поглядываешь.
Чтобы скрыть смущение, потому что приблизительно так оно и было, пришлось спрятать лицо в траву. Но не так-то просто было от нее отделаться.
— Угадала. Вон ты как покраснел. А я совсем и не такая. Одного люблю и причем безответно.
— Не понимаю, что ты в нем нашла?
— У любви у моей спроси.
— Лодырь он, — запальчиво выкрикнул я.
Сняв косынку, она прилаживала лилию в свои огненные волосы.
— А мне-то что.
— С такими мыслями ты докатишься…
— Разве любят только одних ударников? Эх ты, ничего не понимаешь. Он — никто, не ударник, не лодырь. Он стихи пишет.
— Знаю я его стихи.
Затаенная улыбка, тихий вздох дали мне понять, как мало я знаю. Ничего больше Зинка не сказала и даже не взглянула на меня. Она легко поднялась и пошла вдоль реки к роще, унося какую-то одной ей известную истину.
2Из всех хуторских построек остались только бревенчатый дом на каменном полуподвале и летняя кухня.
Большой дом, в котором хватило места и для редакции, и для типографии, и для всех нас, газетчиков, сейчас же стали называть «домом печати».
В кухне мы устроили печатный цех. Она была сложена из огромных саманных кирпичей и добротно обмазана глиной. Стены были толстые и расширяющиеся книзу, как у старинных крепостных построек, окошечки маленькие, глубокие, похожие на амбразуры. Все это наводило на мысль, что здесь не только готовили пищу и в ненастные дни обедало человек по двадцать за раз, но при случае и отсиживались от вражеских нашествий.
Эта вполне праздная мысль не оставляла меня все время, когда я впервые осматривал кухню, мысленно приспосабливая ее под печатный цех.
Приземистая несокрушимая твердыня сокрушенного кулацкого могущества, облупленная, источенная дождем и ветром, выглядела довольно внушительно. Особенно впечатляла крыша, толстая, почти плоская. Сделана она из соломы, пропитанной глиной и глиной же обмазана. Такой кровле ничего не страшно: ни дожди, ни пожары, и, кроме всего, она так густо поросла полынью и бурьяном, что на ней можно было пасти коз.
Наружный осмотр вполне удовлетворил меня, и я шагнул под навес перед входом. Тут вместо крыльца лежал большой плоский камень, дальше — низкая дверь, и вот я уже в самой кухне.
Не сразу из мрака начали выступать крупные, а потом и мелкие детали: огромная в четверть хаты печь, на которой в ненастье могли угреться человек десять; потолок, тоже двускатный, как и крыша; давно не беленные балки над самой головой: посредине — вбитые в земляной пол три столбика — все, что осталось от большого стола, — столешницу и четвертую ногу кто-то выломал и унес. А вот лампу не заметили, маленькая, из зеленого стекла, висит на проржавевшей проволочной подвеске. Под ногами загремела искореженная самоварная труба.
Вот и все. Осматривать больше нечего. Но я еще постоял, вдыхая тленный запах давно остывшей золы и чуть слышный, вездесущий запах полыни, горьковатый, как запах прошедшего, всегда дремлющий под старыми крышами нежилых зданий. Здесь он ближе и ощутимее, чем в залах музеев, специально оборудованных мод жилище прошлого. Здесь живут тени предков, они обступают тебя, и ты на какое-то время ощущаешь и себя участником неведомой жизни.
Так я подумал, почему-то вздыхая в ожидании, когда оживут тени здешних предков, духи-хранители старой жизни. И дождался: они ожили. Это произошло через несколько дней, когда разобрали чудовищную лень и из этого кирпича сложили голландку для обогрева и фундамент под печатную машину и когда печатник Сашка Капаев сварил мучной клейстер, необходимый ему для приправы газетных полос. Ожили тараканы и полезли из всех щелей и сразу как ни в чем не бывало начали жрать закисающий клейстер. Лютые морозы, многолетнюю бескормицу — все они пережили, перенесли, эти грязно-рыжие духи-хранители старого уклада ушедшей жизни.
3Эту главу можно назвать так: «Как я писал очерк „Первая борозда“». И начать ее придется спозаранку, когда я, отчаянно зевая, вышел из «дома печати».
Молочно-белая от росы степь, неправдоподобная, как остатки прерванного сна, небо унылого цвета застаревших чернильных пятен на конторском столе, желтоватая полоска нерешительного восхода — трудно поверить, будто из всего этого может получиться что-нибудь путное, хотя барометр показывает «ясно» и непоколебимо стоит на своем. Ну что ж, посмотрим.
В безрадостные, предрассветные часы осени вообще трудно верить во что-нибудь. До того все неопределенно и нет такого барометра, который хотя бы намекнул, что там впереди. Я говорю о Тоне, которую решил возненавидеть и забыть. Как будто можно предать забвению то, что тебе ненавистно. Ее взгляд сквозь ресницы, ее пушистые косы. Забыть? А как, если все это неотступно следует за тобой, казнит тебя хуже зубной боли, особенно в тишине и наедине с собой, то есть именно тогда, когда человек совершенно беззащитен.
Осенний, неопределенный рассвет. Я покачиваюсь в седле.
Мне хотелось попасть на стан шестой экономии пораньше, чтобы до начала работы поговорить с ребятами. Потом будет не до разговоров: приедет начальство, соберутся мужики из ближайших сел и хуторов, чтобы посмотреть на работу невиданных машин, начнется суетня, неизбежная при всяком начинании.
До стана шестой экономии около семи километров. Дорогу я знал не очень твердо, хотя бы потому, что никакой дороги еще не было, не успели накатать, но направление мне было известно: точно на восток. Заре навстречу.
Когда до стана оставалось не больше километра — вот только подняться на невысокий бугор, и я на месте, — я увидел человека, который направлялся в мою сторону. Человек этот — женщина. Еще не различая лица, я догадался, что это была Ольга. Некому больше расхаживать по степи в комбинезоне.
И она узнала меня, взмахнула рукой и побежала навстречу.
— Ой, как хорошо, что ты приехал, ребята совсем приуныли. И это спервоначала. А что будет потом?
— А потом привыкнут.
— Нет, ты еще ничего не знаешь. Я ведь наладилась к директору, да вот встретила тебя.
Подняв обветренное, нарумяненное жестким степным ветром лицо, она смотрела на меня встревоженно и растерянно. Сейчас взорвется. Я слез с лошади, и мы пошли рядом к стану.
— Что там у вас?
— Да еще ничего. Ребята бузят, и, я считаю, правильно.
То, что рассказала Ольга, никак не укладывалось в мой очерк, который я намеревался написать, для чего спешил на шестую экономию, боясь пропустить исторический момент. Я уже рисовал себе обыкновенный осенний денек, чистое и ясное небо и пустую, продуваемую всеми ветрами бескрайнюю степь. Земля, не видавшая плуга. Первые пахари, комсомольцы, недавние батраки, ставшие рабочими зерносовхоза, сосредоточенные лица, гордое сознание величия минуты. Именно величия, об этом и очерк. Бывшие батраки делают историю и отлично сознают это. Вот сейчас они ведут первую борозду, которая знаменует собой начало наступления за социализм. Нет, вы только подумайте, дорогие читатели, и вместе с нами прочувствуйте эту особенную минуту.
А вместо этого я услышал, что со вчерашнего дня все герои моего очерка еще ничего не ели, потому что машины и подводы еще не пришли. Какая уж тут первая борозда? Придется писать злую, разоблачительную статью.
— А что Сарбайцев смотрит? — От негодования я даже сразу вспомнил фамилию завэкономией, которая до этого никак не укладывалась в памяти.
— Ночью еще ускакал в город. Вот уже утро, а его нет. С вечера он нам показал участки. Каждому отвел место. Ребята и про сон позабыли, так готовились к этому дню. Ты только подумай, какая обида: мужики придут смотреть, как тракторы пашут, и увидят — голодные трактористы под тракторами спят. Дай мне коня, поеду к Ладыгину.
— Зачем к Ладыгину?
— Пусть он их, вредителей этих, прижмет. Дай коня!
— Нет, — я вырвал повод из ее руки. — Ты что? Тебе же на головном первую борозду вести.
— Какая еще борозда без керосина?
— На два часа, говоришь, хватит?
— Ну, я не знаю. Ребята говорят…
— Поехали на стан.
Я снова в седле, Ольга примостилась за моей спиной, легко и горячо дышит мне в затылок. Я спросил для разрядки:
— Как ты живешь?
Она удивилась:
— О! Давно ли ты меня видел? Дня три, поди-ка, прошло.
— У нас каждый день что год, — вывернулся я.
— Это так. — Она засмеялась. — Видишь, как живу весело? Нет, правда. Одна я, девка, на всю степь. Чего мне не жить? Первая красавица. Что ни день, то новые сваты.