Студия сна, или Стихи по-японски - Евгений Лапутин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Дело в том, голубчик, – как можно вежливее обратился Брукс к лицу в прорези, – что в некотором роде я являюсь персоной весьма зрячей, и посему прошу применить ко мне все необходимые меры, предписываемые законом.
– Как вам не стыдно, – произнес за спиной голос, прежде интересовавшийся табачком, – если бы я знал про лживость вашей слепоты, то уж, конечно, не спал без штанов.
Зато, несмотря на конфуз, Брукса без проволочек перевели в другую камеру, и по дороге он успел прочитать на стене строгое объявление о том, что категорически запрещается размещать в одной камере разнополых особей и лиц с неодинаковым набором органов зрения, обоняния и слуха.
В другой камере было повеселее, хотя арестанты, находившиеся там, встретили его с угрюмым равнодушием. Но он быстро успел понравиться и расположить к себе своих новых соседей, беглой умелой рукой набросав прямо на стене их изображения с чаямыми признаками благородства и красоты, использовав до конца какой-то случайно оказавшийся здесь огрызок карандаша.
В первый час пополудни состоялся первый допрос, на котором выяснилось про горячие головы из ведомства, поспешившие сообщить во всеуслышание, что вину Брукса можно уже считать безусловно доказанной.
За этим первым допросом последовала череда следующих, малоотличимых друг от друга, из которых Брукс выяснил подробности этих, вышеупомянутых доказательств.
Следователю Коровко, задумчивому юноше с большой головой и длинным бликом среди редких волос, больше всего нравилась его собственная версия (мотив несчастной неразделенной любви), хотя с ним не соглашался тюремный психиатр, считавший, что покойница для Брукса потихоньку становилась символом его творческой несостоятельности, для преодоления которой Бруксу было необходимо избавиться и от самой Варвары Ильиничны, что было сделано (по подсказке украдливого внутреннего голоска) с отчаянной решимостью, внезапно и без размышлений.
Брукс не соглашался ни с тем, ни с другим, прося подвергнуть себя самым изощренным и безжалостным психиатрическим экспертизам. По этому поводу приходили вежливые незнакомцы, задавали массу странных и ненужных вопросов, капали чернилами на бумагу и просили рассказать про каждую кляксу, но Брукс, держа себя в руках, на все отвечал спокойно, упорядочение и хладнокровно. Или ему казалось так?
И дело складывалось таким образом, что все его рассудительные и спокойные ответы никак не влияли на ход дознания, никак не уменьшали улик против него, и поэтому надо было потихоньку готовиться к переходу в иное пространство.
Он представлял его, это иное пространство, до одури, до смертельной усталости, что сталкивала его в бездну внезапного сна так, что он мог заснуть и сидя, и стоя. И тотчас же представления превращались в сны – ясные, громкие и полноцветные. Донельзя приятные люди ходили в этих снах, мужчины приподнимали шляпы, а женщины, легонько похрустывая, приседали в глубоких книксенах. И все в этих снах любили его. Из-под юбок у женщин выскальзывали опрятные кошечки, из карманов мужских пиджаков выпархивали аккуратные волнистые попугайчики и выглядывали плюшевые хомяки, и вся эта живность тоже любила Брукса. «Вот так, должно быть, и выглядит рай», – с блаженным облегчением думалось Бруксу, и когда сон кончался, когда открывались глаза, то все эти однообразные визитеры уже не казались такими утомительными, и хотелось им улыбнуться и рассказать про то бескрайнее наслаждение, что было совсем близко ото всех, за его собственными закрытыми глазами.
И тем чаще и достовернее снилось это блаженство, чем хуже складывалось расследование. Собственно, ни у кого не было сомнений в том, что именно Брукс приложил руку, вернее, указательный палец к кончине Варвары Ильиничны. Кто-то там, из прозекторского сословия, по-особому глазастый, усмотрел на ее плече дугу синяков – след чьих-то цепких пальцев, ловко поставивших этот прощальный аккорд.
А так, если не считать этих сгущавшихся над головой туч, допросы ему нравились – здесь можно было важничать, много курить, посматривать через окно в дом напротив, где сквозь редкие жалюзи который уже день подряд раздевалась женщина, постепенно привыкавшая к подглядыванию Брукса и жестом даже пообещавшая ему на днях дать возможность рассмотреть себя целиком.
Но до этого удовольствия можно было и не дотянуть – следователь Коровко, все больше сердящийся из-за несговорчивости Брукса, вроде бы невзначай подсунул ему циркуляр, в котором объяснялся смысл нового, по-особому прогрессивного подхода к приготовленным на смертную казнь.
Отныне им было гарантировано умерщвление на собственный выбор. Перечень был хоть и пространен, но хорошо известен и поэтому скучен. Все эти виселицы, топоры и расстрелы вызывали лишь узоры аллюзий и заставляли думать не о переходе в вечное царствие, но о плесени резкой воображаемой боли. Там же, в документе, ласковый курсив сообщал, что преступники, замеченные во время следствия в содействии и раскаянии, могут претендовать на особую привилегию – полное самообслуживание в таком тонком и деликатном дельце. Можно было ходатайствовать о разрешении поцеловать обнаженную электрическую розетку, можно было испытать все блаженство свободного падения с безошибочной (по мнению медиков) высоты, можно было – для неумеющих плавать – искупаться на глубине. Что-то упоминалось и насчет ядов, но Брукс про них читать не стал, вспомнив какое-то аптекарское предостережение: «Осторожно! Вызывает аллергию в виде крапивницы».
Обсудив с сокамерниками прочитанное, Брукс узнал, что накануне События к приговоренному приходит специальный распорядитель, уполномоченный на обсуждение деталей казни.
У него же за скромное подношеньице можно было выведать обстановку, так сказать, на сегодняшний день. Например, считалось невыгодным соглашаться на отрубание головы в конце недели, когда все опытные и сноровистые палачи разъезжались по дачам, оставляя вместо себя практикантов, худосочных безруких невротиков, которые во время таинства жалко мазали, отсекая вместо всей головы лишь какую-нибудь ее часть. То же самое происходило с расстрелами: ходил слух про исполнителей, отчисленных с войны по причине самой что ни на есть злокачественной близорукости, которые во время последней казни вместо именинника перестреляли всех голубей, попав в цель лишь единожды, да и то срикошетившей пулей.
С детства недолюбливающий кровь и по естественным причинам предпочитавший надежность в таком деликатном вопросе как собственная казнь, Брукс в письменном виде известил вышестоящее начальство, что выбирает смерть через повешение. Последнее было заверено быстро приковылявшим нотариусом, который с видом гурмана и всезнайки сказал Бруксу, что одобряет его выбор.
Итак, скоро его должны были повесить. Кто-то сказал ему, что его непременно повесят, и так жалко стало собственного горла, на которое посмотреть было нельзя (из-за отсутствия зеркала), но которое можно было повспоминать – гладкое, подвижное, нежное собственное горло, по бокам пронизанное двумя синими трепещущими жилками.
В таком-то – вспоминалось – и таком-то году, когда он был еще совсем юн, горло заболело, и пришедший доктор с чемоданчиком и при седенькой бороде предрек скорую смерть, поставив диагноз дифтерии.
Как же так, недоумевал Брукс, та самая дифтерия оказалась неопасной, а люди, которые теперь кружатся подле меня, являют самую что ни на есть смертельную угрозу. То же самое и о шее – хищный извив веревочной петли скоро навсегда прекратит в ней жизнь, а ведь совсем недавно еще, ну, скажем, года четыре тому, он явился домой под утро, и на шее, на шее! пунцовели пятна от поцелуев, выгрызенные прошедшей ночью девочкой-циркачкой: они встретились в опустевшем шапито, и прямо на арене, мягкой, темной и пахнувшей лошадьми, нежно боролись, переворачивая друг друга на лопатки, склеиваясь и разлипаясь с влажными звуками.
Где та девочка теперь? Неужто и вправду написали газеты, что она-таки сорвалась со своей проволоки и долго летела вниз, расставив ручки и ножки, похожая на нарядную куклу.
Растроганный этим нежным воспоминанием, он вдруг рассказал про него Коровко, и это немедленно привело к тому, что уголовное дело против Брукса превратилось в двухтомник. Том под номером два был посвящен убийству циркачки – оказывается, до выступления кто-то намазал проволоку салом и тщательно испортил все карабины на страховочных тросах. Девочка была приговорена и обречена, но начавшееся было следствие быстро зашло в тупик, и следователь, все тот же Коровко, мог лишь отметить изворотливость и находчивость убийцы.
Теперь же его интерес к Бруксу удвоился, а признайся он и еще в одном преступлении, то и утроился бы. Даже что-то вроде уважения сквозило теперь в каждом вопросе юноши к Бруксу, хотя хотелось не спрашивать, а в свою очередь тоже пооткровенничать, рассказать, например, про то, что и сам он отнюдь не безгрешен, про то, как из рогатки он еще в детстве наповал убил рыжехвостую белку, от страха потом грохнувшись в обморок. Не рассказал, хотя так хотелось обсудить перечень чувств, которые обуревают автора чужой смерти, ведь что белка, что человек – не все ли равно… Или случай другой, когда любовь, может быть, единственную настоящую любовь в его жизни своими точными движениями пресек безжалостный гинеколог, этот, как его, Генрих Гансович, но нет, об этом лучше молчок.