Студия сна, или Стихи по-японски - Евгений Лапутин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Было тесно; худощавый Акулов не позаботился о том, каково может быть его тучным последователям. От тесноты ли, от спертого воздуха Побережскому начинало казаться, что он вновь испытывает все ужасы собственного происхождения на свет. Маменька, помнится, рассказывала, что ее акушер, Ганс Францович, сравнив размеры ее лона с предполагаемыми размерами младенца, предупреждал, что тому будет тесновато, и все поигрывал ножом, предлагая чревосечение. «Ничего, – отвечала маменька, – в тесноте, да не в обиде». И в конце концов оказалась права: все закончилось благополучно, хотя помучилась изрядно вся компания: и немец-акушер, и она самое, и мылкий ребенок, а следом еще один, но уже без нижнего крохотного хоботка, что безусловно означало одновременное появление на свет и родной сестры Антона Львовича (о ней – ниже).
Теперь хотелось спать и хотелось молока. Никогда прежде ему не удавалось так отчетливо вспомнить собственное рождение, хотя несчетное количество раз он пытался сделать это, справедливо и оправданно полагая, что именно ему он обязан всеми своими несчастиями. И вот теперь где-то уже совсем рядом с головой лязгали щипцы Ганса Францовича, которыми в свое время он-таки ловко поймал головку, сдавив ее так, что до сих пор Побережского донимали боли в висках и ушах. Гигантская пуповина тянулась следом, как огромный удав, кровь, пульсирующая в ней, выплескивалась наружу, и Побережский боялся, что именно по этим кровавым следам преследователи нагонят его.
Телосложение Побережского уверенно позволяло предположить, что тот не накоротке с гимнастическими упражнениями, и оттого силы уже потихоньку оставляли его. Фосфор на циферблате показал, что в его распоряжении оставалось не более пары часов, но чувствовалось, что скоро конец путешествию.
На этом участке пути Акулов, видимо, работал уже не так аккуратно, как прежде – ход стал много уже, стены стали не такими ровными, как в начале, не было на них и акуловских автографов, которыми прежде он отмечал каждые новые пять шагов своего продвижения. То ли возраст брал свое (а до нынешней точки пребывания Побережского Акулов, судя по всему, добирался несколько лет), то ли что-то еще заставляло его быть осторожнее.
Еще немного вперед. Голова уперлась во что-то. Зажечь спичку и посмотреть. На первый взгляд казалось, что путь кончился и ползти дальше некуда. Но недаром, видимо, заботливый Акулов оставил здесь свечку, на верхушку которой сначала присел такой крохотный огонек, что темнота осталась прежней, но потом разгорелся, раскачиваясь из стороны в сторону. Рукою Акулова здесь была начерчена жирная стрела, направленная в сторону глухой стены, но, когда Побережский аккуратно постучал по ней, обнаружилась такая приятная, такая обнадеживающая гулкость. Было понятно, что стена тонка и податлива и что за ней уже нету каменной толщины. Голым кулаком, разбивая и царапая его, Побережский начал бить по стене, и она на удивление легко стала раскалываться на куски, которые вываливались наружу.
Проем был уже достаточным для того, чтобы протиснуться сквозь него, но Антон Львович не шевелился. Просто лежал на животе. Придумывал себе причины, якобы мешающие вылезти наружу. Сначала дать успокоиться дыханию. Потом – посчитать количество шагов, которые пульс успевал пробежать за минуту. Потом на мгновение заснуть, чтобы проснуться от страшного представления, что все это всего лишь приснилось. Потом – жадно послушать, как где-то гулко и редко падают капли. (Так бывало и в детстве – утром в день рождения рука уже нащупала под подушкой подарок, но вынимать его пока не торопится, чтобы пальцы, ощупывая контуры, смогли подсказать степень предстоящего удовольствия или разочарования.)
От упомянутой пары часов теперь оставалась лишь половинка. Медлить больше было нельзя. Антон Львович, сосредоточившись, составил себе порядок телодвижений, чтобы собственное горизонтальное положение перевести в вертикальное. Там, впереди, что-то поблескивало. Там, впереди, была новая жизнь. Уже никогда не будет так, как было когда-то. Если бы теперь умереть, то все останутся в дураках. Если бы теперь заснуть летаргическим сном, то все его примут за мертвого и все равно останутся в дураках. Еще – равнодушие, еще – неприятное какое-то безволие. Все мысли выцвели и полиняли.
Набрав воздуха как перед нырком, он сделал резкое движение, совсем иное, чем только что представлялось, и вот уже лежал на бликующем паркетном полу, пронзительно пахнувшем мастикой. Каким легким все оказалось; теперь Побережский находился в кабинете директора тюрьмы, куда его несколько раз приглашали. Можно было даже сесть за директорский стол, что Антон Львович с удовольствием и сделал. С этого места хорошо можно было представить, как выглядел он сам в дверном проеме этого кабинета, когда директор вызывал его к себе последний раз.
– Не будь обстоятельства нашего знакомства столь печальными, – сказал тогда директор тюрьмы, – я с удовольствием подружился бы с вами. Но теперь, судя по всему, это дело не имеет ровно никакой перспективы. Если не считать, конечно, нашего бессловесного загробного будущего.
Нынче, как и в тот раз, кабинет директора находился на первом этаже, и поэтому не представляло никакого труда открыть окно, перелезть через подоконник (опрокинув горшочек с седовласым кактусом), оказаться на безлюдном тротуаре и полной грудью вдохнуть свежий предутренний воздух.
Глава XIX
С шелестом облетелиГорных роз лепестки…Дальний шум водопада.
День отправления был назначен на послезавтра. А это означало, что сегодня и завтра не стоило тратить на праздные разговоры, но, напротив, употребить на правильную подготовку, чтобы потом, в неподходящем месте и в неподходящий момент, какая-нибудь досадная мелочь не испортила общего впечатления, общей картины, создателем которой Пикус теперь себя ощущал.
Желая выглядеть опытным путешественником, Пикус прежде всего составил список необходимых вещей, в который контрабандой попали отчего-то рыболовные снасти и охотничье ружье. Не без сожаления это было вычеркнуто, но оставшийся перечень все равно производил внушительное впечатление.
Конечно же, было бы лучше, если в сборах принимали участие Эмма и Ю, но они все больше молчали, наконец-то испуганные происходящим и будущей неизвестностью, и если и улыбались, то, во-первых, не одновременно, а во-вторых, довольно искусственно. Зато сердца их бились с одинаковой скоростью, и бледность у них была одна на двоих.
Наличные, надо дать им наличные.
– Я дам вам сейчас денег, и вы в магазине купите то, что вам может понадобиться в дороге, – сказал Пикус, – я имею в виду всякие там женские вещицы, в которых мужчина не очень-то понимает.
Эмма скомкала протянутую купюру, и лицо президента Франклина исказилось самым неприятным образом.
Этих денег им хватило бы на то, чтобы прожить и день, и может быть, два – срок вполне достаточный для того, чтобы в их жизни появился новый герой, имеющий свои представления, как следует обращаться с чудесной парой девочек-близнецов. Но Пикус уже не боялся, поняв, что каким-то неведомым образом у него появилась власть над ними. Was that some kind of hypnosis?[17]
Когда они уходили, он улыбался спокойной улыбкой, но когда их отсутствие растянулось на бесконечные пятнадцать минут, затем – на вдвое более бесконечные полчаса, стал волноваться, не признаваясь себе в том, что именно волнению он обязан этой испариной на лбу и этими сердечными прыжками, во время которых сердце приземлялось сразу на обе ноги, что отдавалось протяжной ноющей болью во всем теле. Потом терпеть стало уже невозможно, и он был готов бежать на улицу: начать с аптеки, потом в бакалею Шварцмана, потом в кинотеатр, где служитель с фонариком, истекающим желтым электрическим светом, проводит его на свободное место, но нет, не припомнит, входили ли сюда две очаровательные одинаковые девочки. Пикус представил, как будет метаться он по улицам со слезящимися от ветра глазами, с развевающимся на шее шарфом, дрожа всем телом и голосом, а затем наступит непроглядная ночь, но и ночные люди ничем не помогут ему: ни добрым словом, ни советом. Он понимал, что не выдержит этого испытания, и так ругал себя за опрометчивость и неосторожность. Конечно, надо было дать девочкам привыкнуть к себе, приучить к собственным звукам и запахам, заставить их поверить в непреложную истину об их общей, совместной взаимной необходимости.
Нет, конечно, они вернулись. Пикус, так и не избавившись от выражения паники на лице (что было ими тут же замечено, не без сладострастия, между прочим), почувствовал, что жизнь возвращается, но не смог решить для себя, имеет ли он право немножечко их поругать за слишком долгое отсутствие. Очевидно, что прав таких у него не было, но он все же позволил себе сказать, что им троим надо быть побольше вместе, как-то, знаете, так уютнее и спокойнее.