Вблизи Толстого. (Записки за пятнадцать лет) - Александр Гольденвейзер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не помню, по какому поводу Л. Н. сказал опять о «Яме» Куприна:
— Это мерзость! Он выдает себя с головой. Ведь нужно жить там, чтобы узнать все это!
Николаева пыталась защищать.
— Да нет, я знаю, что он как будто обличает. Но сам‑то он, описывая это, наслаждается. И этого от человека с художественным чувством нельзя скрыть. Кто действительно испытывает отвращение, тому достаточно одного намека, чтобы заставить вас испытать это отвращение вместе с ним. А он сидит в этом и наслаждается. Нельзя твердить, не переставая, что убивать дурно, — этим ничего не сделаешь. Мы все знаем, что когда человека рвет — противно. А когда человек воняет — зачем же копаться в этом?
— Другие вещи его мне нравились: «Allez», «Поединок». У него несомненно есть талант. Но «Яма» — просто ужасна! Я не мог всего дочитать, просматривал. Ну, там под конец он пристегнул этот эпизод, но все это так слабо, незначительно.
— Вот ты, Саша (обратился Л. Н. к Александре Львовне, хвалила мне рассказ «Кадеты» — тоже нехорошо, скучно.
— Я, папа, в вагоне читала. Мне понравилось.
— Ну, в вагоне, может быть, — сказал Л.H., смеясь.
На днях, когда я приехал, Л. Н. сидел с М. С. Сухотиным в столовой. Он встретил меня вопросом:
— Александр Борисович, что должно быть величаво?
Я ничего не понял. Оказывается, они никак не могли вспомнить из стихов Пушкина на «19 октября 1825 года»: «Служенье муз не терпит суеты: Прекрасное должно быть величаво» — слово «прекрасное». Я помнил и сказал им.
Нынче Л. Н. сказал мне:
— Вот вы намедни вспомнили «прекрасное», может быть, вы помните — мы вспоминали Федора Толстого — Американца, как это у Грибоедова сказано про него?
Л. Н. прочел стихи, но не помнил первых двух строк: «Но голова у нас, какой в России нету, Не надо называть, узнаешь по портрету».
Л. Н начал сразу дальше:
— Ночной разбойник, дуэлист, В Камчатку сослан был, вернулся алеутом И крепко на руку нечист. Да умный человек не может быть не плутом!» Вы не помните начала?
Я тоже забыл.
— И что замечательно, — продолжал Л.H., — он встретил Грибоедова и говорит: «Что ж это ты, брат, про меня написал?! Подумают еще, что я взятки брал, а ты про карты!» Вот какие нравы были! А он был либерал, дружен с декабристами. У него был брат Петр Иванович, и сын этого брата, Валериан Петрович был муж Машеньки. Я его (Американца) хорошо помню.
23 августа. Вечером я уезжаю в Москву и поэтому отправился в Ясную днем, чтобы поехать, как мы условились накануне со Л.H., верхом. Мы выехали садом. Л. Н. поехал через поле и «черту» (граница Ясной Поляны и казенной Засеки), и через овраги и кусты к шоссе. Л. Н. сказал мне:
— Вы не обижайтесь, что я по такой плохой дороге еду: я все выбираю, как сократить путь.
Л. Н. рассказал мне, что получил от Гусева письмо. Мы выехали на шоссе. Л. Н. снова заговорил об Гусарове.
— Я, признаюсь, вчера осуждал его и думал, что прежде чем производить такие опыты над своей семьей, нужно было бы бороться над собой, стремиться к целомудрию и не иметь детей. А потом подумал, что это совершенно несправедливо, что каждый стремится к совершенству с своей стороны, и человек может достигнуть в одной области очень многого, а в другой, наоборот, гораздо меньшего.
Л. Н. говорил о N. и о том, что они у себя в колонии ходят голыми; удивлялся на это, но допускал в них полную чистоту.
Л. Н. опять заговорил о «Яме» Куприна. Он находит совершенно фальшивой сцену вначале, когда группа молодежи, возбужденная вечером, проведенным в обществе молодых девушек, под влиянием этого возбуждения отправилась в публичный дом. Л. Н. сказал:
— Я был в молодости чувственным, но я отлично помню, что время, проведенное в обществе чистых молодых девушек и женщин, всегда благотворно действовало в нравственном отношении, а никак не разжигало чувственность. Это психологическая ложь.
Когда мы проезжали мимо той дачи на шоссе, где мы когда‑то жили, Л. Н. с трудом вспомнил, как мы тут жили… Проехав дачи, повернули налево в Засеку. В лесу Л. H., указав мне на прелесть окружающего нас леса, сказал:
— Какая радость это у нас!
Мы помолчали, потом он сказал:
— Я сегодня утром встал рано и так хорошо гулял: роса, месяц облачком… Вижу, две девочки идут босиком; и в первый раз я это видел; они идут и за руки держатся. Я спросил их: «По грибы?» — «Нет, за орехами» — «А что ж без мешка?» — «Ну, мешок! Мы в подолы». Эти счастливы. А барышни, которые до десяти часов спят и хорошо одеты, этого счастья не знают.
Немного погодя я спросил Л.H.:
— Вы не думали за последнее время писать что‑нибудь художественное?
— Нет, очень думал. И, кажется, мог бы осветить многое с новой стороны. Не с точки зрения нравоучения, а мне как‑то за последнее время особенно уяснились большие линии характеров, не то что Плюшкин и Собакевич — это более внешние мелкие подразделения, — а мне как‑то уяснились целые категории характеров. Как в шахматы всякая фигура имеет свои, только ей свойственные, способы ходов, так мне уяснились таких восемь или десять разнообразных человеческих характеров.
Я сказал Л.H., что художественные образы — могущественное средство и что многие остаются совершенно глухи к мыслям и чувствам, выраженным в отвлеченной форме, но на них эти же мысли и чувства могут произвести сильное впечатление в виде художественных образов.
Л. Н. сказал:
— Да, но только я боюсь, что у меня нет необходимой памяти для этого… Ну, не будем говорить, — прибавил он потом.
Мы долго ехали молча. Доехали до станции Рвы, около которой встретили довольно большую компанию гулявших интеллигентов, приветствовавших Л. Н. Когда мы от Рвов ехали Засекой, заговорили об условности понятий пространства и времени. Я сказал:
— Та красота, которой я наслаждаюсь, глядя на природу, существует только во мне, и я совершенно не могу знать, какие ощущения при этом испытывает другое существо.
— Я сегодня ночью записал, — сказал Л.H., — когда мы воспринимаем материальный мир и вообще пространственные и временные формы, воспринимаем ли мы нечто большое или маленькое: маленький лист или солнце, — мы все- таки воспринимаем ноль, умноженный на плюс или минус бесконечность, т. е. ничто. Я почувствовал — не подумал, а именно почувствовал, — что этот Лев Николаевич, которым я так дорожу, — ничтожество, и такое же ничтожество, как нога какой‑нибудь козявки. И это радостно.
Когда мы ехали дальше, Л. Н. вынул свою записную книжку и на ходу в ней что‑то записывал. Потом на дороге попалось большое упавшее дерево. Л. Н. не стал объезжать его, а на Делире перемахнул через него. Он заговорил о стражниках и об озлоблении, которое они вызывают в народе, и удивлялся сравнительной миролюбивости народа. Л. Н. сказал: