Вблизи Толстого. (Записки за пятнадцать лет) - Александр Гольденвейзер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда мы ехали дальше, Л. Н. вынул свою записную книжку и на ходу в ней что‑то записывал. Потом на дороге попалось большое упавшее дерево. Л. Н. не стал объезжать его, а на Делире перемахнул через него. Он заговорил о стражниках и об озлоблении, которое они вызывают в народе, и удивлялся сравнительной миролюбивости народа. Л. Н. сказал:
— Теперь сухое время, везде лежит хлеб. Ничего не стоит поджечь. А между тем никто не поджигает.
Когда мы проезжали мимо сторожки по дороге от Засеки к купальне, Л. Н. сказал:
— Ах, сейчас будет лаять собака! На меня это ужасно действует (Л. Н. не выносил лая собак). Вы знаете, после работы я чувствую положительно физическое утомление мозга. Я нынче вышел к завтраку, тут Мария Николаевна с Софьей Андреевной говорили о своем, попугай трещал свое, да еще собаки залаяли — совершенно невыносимо!
Л. Н. вспомнил про китайского мудреца и о распоряжении, которое он оставил друзьям на случай своей смерти, но не мог припомнить буквально.
Дома Л. Н. простился со мной на площадке наверху лестницы и сказал:
— Вернитесь поскорей, такой же здоровый, как теперь, — и уже в дверях добавил: — И такой же хороший, как всегда.
Потом, минут через пять, когда я сидел с Александрой Львовной (я думал, что он уже лег отдохнуть), он вышел с английской книжкой в руках и сказал:
— Я нашел это (завещание китайского мудреца). Л. Н. прочел вслух прямо по — русски. Я не записал этого изречения; насколько мне помнится, это было приблизительно так: «Когда мудрецу сказали, что тело умершего лучше оставлять на земле, чтоб над ним был свод небесный, солнце, луна и драгоценные камни звезд, и что лучше, чтобы он сделался добычей воронов и орлов, чем чтобы в земле его ели черви, он сказал: «Это все равно: и червей не надо лишать пищи».
27 августа. Я уехал 23–го ночью, а 24–го днем Л. Н. заезжал проведать мою жену. Он вошел через коридор в столовую, когда у нас обедали, и побыл несколько минут.
Нынче я приехал из Москвы и в Ясную попал поздно. Сидели на балконе. Было уныло. Поиграли в шахматы, и я рано уехал домой.
28 августа (день рождения Л.H.). Мы (я, жена и брат) приехали к обеду. Там были: Мария Николаевна (сестра), Татьяна Львовна, Андрей Львович с женой и с ними фотограф Протасевич из Калуги. Среди обеда приехали: Сергей Львович, Митя Кузьминский, В. А.Маклаков, А. В.Цингер, М. А.Шмидт, И. И.Горбунов, С. Т.Семенов и позже пришла Л. Д. Николаева.
Л. Н. был очень бодрый. За обедом особенно интересных разговоров не было, только почему‑то заговорили об искусстве исполнителя, и Л. Н. сказал:
— В драматическом искусстве хорошая игра может произвести сильное впечатление и заставить забыть недостатки пьесы, а в музыке, как хорошо ни играй плохую вещь, никакого впечатления не произведешь. Не правда ли, Александр Борисович? — обратился он ко мне.
— Я, Лев Николаевич, сказал бы так: нет такого хорошего исполнителя, который мог бы заставить совершенно забыть недостатки пьесы, но и нет такой даже самой лучшей пьесы, которую не мог бы вконец испортить плохой исполнитель.
— Да, это совершенно верно, — сказал Л. Н.
После обеда (обедали в саду) было уже почти совсем темно. Л. Н. со мною ходил по дорожке между домом и флигелем. Я спросил его, говорил ли он с Маклаковым о Джордже.
— Да, — сказал Л. Н. — Он мало знает Джорджа. Я дал ему все книжки, но я вижу, что ничего из этого не будет. Если бы даже он и убедился, он ничего не может сделать, если партия на это несогласна. Эта их партийная дисциплина — это что‑то ужасное! Ну, да я сделал, что считал должным, а что из этого выйдет, об этом думать не нужно.
— А о Гусеве вы говорили?
— Я сказал ему, что думает Стахович, но сказал, что мне скорее это было бы неприятно. Он, кажется, не очень склонен поднять этот вопрос в Думе, и я думаю, что так будет лучше.
Наверху Л. Н. сыграл со мной две партии в шахматы. Потом я сыграл партию с Сергеем Львовичем, а Л. Н. в это время беседовал у себя в кабинете с Цингером о математике. К сожалению, я пришел уже к концу разговора. Когда я вошел, Л.H., разговаривая с Цингером, показал мне письмо и, обращаясь ко мне, тихо сказал:
— Вот неприятное письмо. Я нынче получил вырезки из петербургской немецкой газеты и еще какой‑то, и письмо. Это по поводу заявления Софьи Андреевны — вы знаете? — относительно книг. Надо отвечать. Это так тяжело. (Софья Андреевна отказала училищной комиссии петербургской городской думы в просьбе напечатать выдержки из произведений Л. Н.)
Цингер рассказывал без меня о высшей геометрии, а при мне говорил о воображаемой геометрии с ее четырьмя, пятью и т. д. измерениями. Л. Н. расспрашивал его о значении Лобачевского. Цингер сказал, что Лобачевский один из главных творцов этой науки и что имя его пользуется теперь всемирной известностью. Существует даже международная премия его имени.
Потом Л.H., Цингер и я смотрели на балконе звезды. Говорили о возможных обитателях Марса, который необыкновенно ярок в это лето.
Л. Н. сказал:
— В конце концов факт восхода солнца реальнее, чем вращение земли. Это вовсе не парадокс, потому что если мы примем во внимание вращение солнца вместе со всей системой вокруг какой‑то звезды, и той, в свою очередь, и так до бесконечности, то получим — а, деленное на бесконечность, т. е. ноль. Так что эта гипотеза тоже совершенно условна, а минус ее по сравнению с хождением солнца вокруг земли тот, что она не имеет кажущейся очевидности первой.
Цингер сказал, что все‑таки Коперник, когда он первый сказал, что земля вертится, был велик.
— Огромная заслуга была уже в том, — сказал Л. Н., — что этим нарушается непреложный авторитет Библии. И Галилей, когда он сказал: Е pur si muove! (а все‑таки она вертится), шел против векового авторитета церкви, и в этом его великая заслуга.
Потом я играл (между прочим, скерцо и полонез Шопена). Играл, кажется, очень удачно, но на этот раз ни на кого никакого впечатления не произвел.
Позже, уже перед самым отъездом, Кузьминский затеял очень наивно со Л. Н. спор о праве, защищая уголовное право и ссылаясь на авторитет профессора Сергеевского, мысли которого передавал крайне неясно.
Все подсели.
Л. Н. сказал Кузьминскому:
— Вам профессор читает эту чепуху, гипнотизирует вас, а вы, желторотые, уши развесили и верите ему.
— Ваша наука о праве это то же богословие.
— Да у нас много всяких теорий, — возразил Кузьминский.
— И богословие тоже у католиков одно, у православных другое, у каких‑нибудь молокан — третье. И всякий говорит, что он один знает истину.
Маклаков заметил, и Л. Н. совершенно с ним согласился, что ничего вообще не может быть нелепее науки о праве.