Утренние слезы - Георгий Витальевич Семёнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Внучка радовала деда и умиляла до слез, когда, сидя у него на коленях и заставляя рисовать, вдруг спрашивала:
— Это что?
— Зайчик.
— А где у зайчика гвазик?
— Вот он, здесь… сейчас нарисуем. Вот он какой…
— А где другой гвазик?
— А другой глазик с той стороны, его не видать.
— Нарисуй другой гвазик.
Ах, как счастлив бывал дед, когда внучка добивалась своего, и он дорисовывал этот «другой гвазик»!
Одно его только огорчало в поведении внучки — бесова нога. Сидела ли внучка у него на коленях или за столом, она ни на минуту не оставляла в покое свои толстенькие ножки и все время болтала ими: они у нее были в вечном егозистом движении, словно бы их постоянно мучил какой-то глубинный зуд. Даже походка у нее была прыгающая: она не могла ходить спокойно, ее подмывало что-то изнутри, и она как будто не ходила, а бегала с двойным подскоком шага, шаркая подошвами сандалий, туфелек и даже валенок так, что подошвы буквально горели от такой резвой ходьбы.
Все это как бы выходило за пределы обычаев рода Гриньковых, людей спокойных и рассудительных, хотя и не лишенных суеверий. Суеверия эти тихонько доживали свой век в лысой голове хитрого деда — он словно бы нутром еще помнил коварные проделки всяких домовых, леших, водяных и прочей нечисти, от которых житья не было далеким пращурам, и потому относился к приметам, бытовавшим в его роду, с настороженностью: они не то чтобы пугали его, но приводили в уныние.
— Не болтай ногами, нехорошо это, — строго говорил он внучке, на что она обидчиво отвечала ему:
— Буду!
Он даже пугал ее потихоньку, говоря ей, что если она будет болтать ногами, то ноги отвинтятся и оторвутся. Но она и на это отвечала без всякого смущения, колотя пятками по ножкам стула.
— А вот и не оторвутся! — и, втянув голову в плечи, морщила нос, скалила стиснутые зубки, жмурила глаза и шипела злой кошкой, пропуская воздух меж зубов. — Ты ничего не понимаешь, — говорила она. — У людёв ноги не отрываются. Вот!
Трудно было представить себе человека добрее деда, особенно если дело касалось детей. Он, конечно же, не обижался на внучку, говоря ей лишь в назидание:
— Нехорошо ты себя ведешь, Ирочка. Разве можно дедушке говорить, что он ничего не понимает. Ну скажи на милость, можно или нет?
— А я больше не буду, — охотно отвечала внучка с выражением крайнего изумления на лице и в голосе.
— И ножками болтать не будешь? — спрашивал ласковый дед с подвохом.
На это Ирочка его расплывалась в улыбке, глаза ее маслились лукавством, губы смущенно надувались, и она чуть слышно отвечала, жеманно склоняя головку на плечо:
— Буду.
Ее светло-коричневые, как у дикой уточки, зоркие и ясные глаза с годами делались меньше, чем были в детстве, и туманнее. Брови, которые чуть заметно золотились тончайшими волосиками, темнели со временем, лоснились соболиной остью, а нежная кожица, шторкой спускавшаяся от бровей к густым ресницам, сочно набухала, прикрывая восковые веки живой своей упругостью, и придала в конце концов глазам повзрослевшей Ирочки Гриньковой выражение затаенного до поры соблазнительного безумства. Лицо ее, несмотря на эти припухлости над глазами и на большие губы, которыми она как бы еще не научилась управлять, становилось с каждым годом все более привлекательным и живым. Не учась, она научилась закатывать глаза, выражая таким образом свое удивление; или морщить пухловатенький носик, если ей что-либо не нравилось; она без всякого труда перенимала от людей все, что казалось ей достойным подражания, делая это с такой же легкостью, с какой улыбка появлялась на ее милом круглом лице.
Все-таки неправ был, наверное, парень, в которого однажды, в отроческие годы, влюбилась Ирочка и который сказал ей игриво-смущенным тоном бывалого человека, что, дескать, в ней нет никакой тайны и что, мол, нам, мужчинам, нравятся женщины таинственные, а не такие, у которых все от начала до конца написано на лице и в душе которых нечего разгадывать.
Красавец этот был на четыре года старше Ирочки и успел уже соскучиться от любовных успехов. Он становился похожим на бесполое существо, когда разговаривал со своими поклонницами, избаловавшими его вниманием и доступом к всякого рода таинствам: смущался от сознания, что очень нравится женщинам, и как бы просил прощения у них за свою неотразимую исключительность, то и дело опуская смолянисто-черные, полусонные, полуглупые глаза.
Ирочка Гринькова, которой было в ту пору пятнадцать лет, влюбилась в это идолище, письменно призналась ему в своем чувстве, но, услышав в ответ от него эти слова, не покраснела от стыда и горя и не убежала прочь. Она лишь на мгновенье задумалась, туманя в улыбке свои закатившиеся к поднебесью глаза, и, переминаясь с ноги на ногу, сказала с искренним изумлением:
— Вы ничего не понимаете! Я как раз очень таинственная. Если хотите знать, я могла бы вообще…
Но на этом слове Ирочка умолкла, потому что не успела и сама к тому времени понять, что же она могла бы вообще…
Весна в Москве. По утрам хрустят под ногами мраморно-белые, иссушенные морозцем лужи, колюче чернеют окаменевшие сугробы, но к полудню опять все блестит и струится текучей водой. Мокро и шумно на улицах, грязно в серых дворах и скверах, а в туманном небе хлопают крыльями купающиеся в сыром воздухе голуби. Но приходит вечер, огни фонарей льют коричневый свет на улицы, и опять затихает до утра, густеет и останавливается вода, схваченная молодым морозцем.
Весна еще только заигрывает с зимой, трогает теплой когтистой лапой, меряясь силами, щурится в коварной улыбке, властвуя днем под туманным солнышком, но пугливо бежит ночной темноты.
В один из таких неясных деньков, после пурги, когда все перемешалось на улицах: снег и грязь, вода, запахи бензина, шум и скрежет машин, движение людских толп, серые брызги и истекающие грязью бурые сугробы вдоль тротуаров, измученные и