Л. Н. Толстой в последний год его жизни - Валентин Булгаков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Во время верховой поездки Лев Николаевич говорил мне по поводу этого посещения:
— С каким трудом проникают в сознание религиозные взгляды! Еще молодые люди воспринимают их, а старые — ужасно трудно. Я сужу вот по сегодняшнему мулле: это — полная непроницаемость для религии! Он — политический, весь пропитан политикой. Все хвалился, что знает наизусть коран. А коран ведь написан по — арабски, так что большинство, простой народ, мусульмане не понимают его. Наш славянский язык все‑таки понятен. И вот продолжается это ужасное дело — внушение людям разных суеверий. Особенно дети, дети… Да вот недалеко ходить за примером. В Кочетах няня обучает Танечку молитве «Отче наш». Ведь это исключительно хорошая, разумная молитва, но и тут… «Отче наш, иже еси на небесех» — одно это слово «на небесех», — что оно вызывает у ребенка?! Какие представления?! И эту молитву она ежедневно, с раннего детства, произносит.
Вечером Лев Николаевич рассказывал, что говорил с муллой о собственности. Абдул — Лахим доказывал, что собственность допустима, но до известной границы: именно следует признать неотъемлемой, священной собственностью человека произведения его труда. Льву Николаевичу этот взгляд казался близким.
Ехали мы со Львом Николаевичем на Засеку. Там встретили М. А. Шмидт, направлявшуюся на телеге в Ясную Поляну. Лев Николаевич поговорил с ней.
— Ну, что, как Софья Андреевна? — спросила Мария Александровна. — Так себе?
— Да, так себе, — ответил Лев Николаевич. — Когда мы приехали, она сделала ужасную сцену. На другой день, напротив, была необыкновенна ласкова. Знаете, все так ненормально… Но это ее дело. А я стараюсь только поступать как должно, потому что то, что я делаю, это мое с богом, а то, что она делает, это ее с богом.
Обратно мы ехали по тульскому шоссе.
Лев Николаевич расспрашивал меня о личности Кудрина.
— Блондин, лет двадцати шести, тихий, скромный, видно умный… О своем отказе и о том, что пострадал за это, не жалеет. Очень дружен с женой, которая вполне сочувствует его взглядам.
— Я почти таким же представлял его, — сказал Лев Николаевич, выслушав описание Кудрина.
Вернувшись домой, прежде всего встретили там Марию Александровну.
— И когда мы умрем, Марья Александровна? — спрашивал, смеясь, Лев Николаевич.
— Ах, ах! Душечка, Лев Николаевич, что с вами? — всплескивала та руками, пугаясь, конечно, никак не за себя, а за одного Льва Николаевича.
— Говорят, меня на том свете с фонарями ищут.
А я еще не собираюсь умирать. Вот, хотите, по лестнице бегом поднимусь?
И Лев Николаевич побежал наверх, шагая через две ступеньки, но всей лестницы не пробежал, пошатнулся и остановился. Обычно после верховой езды, от усталости, он очень тихо взбирается на лестницу.
Уходя к себе, Лев Николаевич сказал:
— А я рад, что хорошо съездили и так хорошо с вами поговорили.
— А я‑то еще больше рад, Лев Николаевич!
— Вот, вот!
Между прочим, еще до отъезда, внизу, в передней, подошел ко Льву Николаевичу Александр Петрович Иванов, старый переписчик Льва Николаевича, бывший офицер, бедно одетый седенький старичок, расхаживающий пешком по имениям знакомых помещиков и этим живущий. Теперь он гостил вот уже несколько дней в Ясной, ночуя у повара [268].
— Лев Николаевич, а вот здесь о вас написано, — и он протянул Льву Николаевичу номер газеты.
— Что такое?
Александр Петрович надел очки и бойко прочел напечатанное в газете письмо Льва Николаевича к одному из его корреспондентов о еврейском вопросе, с выражением сочувствия евреям и возмущения против правительства. Выслушав внимательно чтение Александра Петровича, Лев Николаевич убедительно произнес:
— Хорошо написал Лев Николаевич, совершенно правильно!
Обед. Софья Андреевна вспоминает, что Лев Николаевич по дороге из Кочетов где‑то забыл свое пальто.
— Наверное, тому кто его найдет, оно нужнее, чем мне, — замечает Лев Николаевич.
Когда подали и разнесли в тарелках суп, Лев Николаевич вдруг сказал:
— Вот этой похлебкой нельзя ребенка вымыть!
И в ответ на общее удивление рассказал случай, о котором он слышал от фельдшерицы кочетовской больницы: у одной бабы, только что родившей, не нашлось в хате горячей воды, чтобы вымыть ребенка; была только похлебка в печи, но такая пустая и жидкая, что ею и вымыли ребенка.
Рассказывал также Лев Николаевич о «валяльщиках», то есть о тех, кто изготовляет валяную обувь. Он узнал, что двое их пришли и работали на деревне. Николаев говорил вчера Льву Николаевичу об их тяжелой работе и о том, что оба они страдают от изжоги вследствие плохой и однообразной пищи: постоянно картошка и огурцы.
— От изжоги хорошо помогают яблоки, — вчера же говорил Николаев.
Лев Николаевич побывал сегодня у «валяльщиков», поговорил с ними и снес им яблок.
Вечером Лев Николаевич работал у себя в кабинете, в зале заводили граммофон. Ставили Варю Панину. Вспомнили отзыв Льва Николаевича о цыганском пении, высказанный им в Кочетах: по его мнению, оно хорошо тем, что в нем на слова можно не обращать внимания, — «на все эния, забвения», — а только на музыку. Заношу это, так как я раньше где‑то записал, что Лев Николаевич любит цыганское пение[269].
Выйдя к чаю, Лев Николаевич опять говорил о сильном впечатлении, которое производит описание последних минут Сократа.
— Я не знаю ничего более сильного о смерти… И смешно — им сказано все, что я говорю.
Поздно зашел ко мне в «ремингтонную».
— Молодец ваш профессор! Я сейчас читал его книгу, прекрасно! Нужно прочесть вслух предисловие.
Пошли в залу, и я прочел вступление Малиновского к его книге. Лев Николаевич прослезился.
Напишите ему, — сказал он мне, — что очень благодарю за книгу, уважаю его и что он примирит меня с наукой. Софья Андреевна к вечернему чаю сегодня не выходила. Кажется, причиной этому ее новая размолвка со Львом Николаевичем[270]
25 сентябряВо время утренней прогулки Лев Николаевич сам написал начерно, в записной книжке, Малиновскому:
«Иоанникий Алексеевич, от души благодарю вас за присылку вашей книги. Я еще не успел внимательно прочесть ее всю, но, уж и пробежав ее, я порадовался, так как увидел все ее большое значение для освобождения нашего общества и народа от того ужасного гипноза злодейства, в котором держит его наше жалкое, невежественное правительство. Книга ваша, как я уверен, благодаря импонирующему массам авторитету науки, главное же — тому чувству негодования против зла, которым она проникнута, будет одним из главных деятелей этого освобождения. Такие книги, как я вчера шутя сказал моему молодому другу и вашему земляку и знакомому В. Булгакову, могут сделать то, что мне казалось невозможным: помирить меня даже с официальной наукой. Мог ли я поверить 50 лет тому назад, что через полвека у нас в России виселица станет нормальным явлением, и «ученые», «образованные» люди будут доказывать полезность ее. Но, и как всякое зло неизбежно несет и связанное с ним добро, так и это: не будь этих ужасных последних пореволюционных лет, не было бы и тех горячих выражений негодования против смертной казни, тех и нравственных, и религиозных, и разумных, и научных доводов, которые с такой очевидностью показывают преступность и безумие ее, что возвращение к ней же будет невозможно. И среди этих доводов одно из первых мест будет занимать ваша книга»[271].
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});