Л. Н. Толстой в последний год его жизни - Валентин Булгаков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Прочли в газетах о португальской революции и провозглашении республики [272]. За завтраком я сказал об этом событии Льву Николаевичу и спросил, как он относится к нему.
— Да, разумеется, это радостно… Радостно, все‑таки есть движение.
Опять Софья Андреевна стала просить Льва Николаевича сняться вместе: нужно увековечить день 48- летия свадьбы, а в прошлый раз, по моей неопытности, это не удалось. Лев Николаевич согласился.
Александра Львовна, которая вообще недолюбливает, когда Льва Николаевича беспокоят сниманьем, будь это даже сам Чертков, и теперь стала выражать недовольство уступчивостью отца. К. тому же ей казалось, что уступчивость эта в данном случае не так, как бы следовало, отражается на состоянии Софьи Андреевны.
— Да что ж, ведь это одна минута, — возразил Лев Николаевич в ответ на сетования дочери.
Снимать опять должен был я. На этот раз — на открытом воздухе, против крыльца, под окнами зала. Софья Андреевна колышками отметила место, где они со Львом Николаевичем должны стать. Заранее сосчитала шаги между этим местом и фотографическим аппаратом…
Отправляясь для сниманья вниз, Лев Николаевич посмотрел на меня и улыбнулся. Потом он стал на указанное ему место, заложив руки за пояс. Софья Андреевна взяла его под руку. Я сделал два снимка.
Вместе с Львом Николаевичем поехал верхом. Уже на обратном пути завязался разговор. Лев Николаевич стал рассказывать о письме некоего Гаврилова из Самарской губернии, полученном им. Гаврилов прочел статью Льва Николаевича «Бродячие люди» [273], о босяках, и в письме доказывал вред и ненужность материальной помощи босякам. Гаврилов сам был босяком. Он описывает такой случай. В крестьянскую избу в отсутствие хозяина зашел босяк. Баба пустила его переночевать и положила на печь. Вернулся мужик, ему некуда лечь. Разбранил бабу и улегся спать внизу. Ночью босяка начало рвать, видимо, от выпитой водки, и рвота потекла вниз. Хозяева проснулись, и мужик еще больше разругал хозяйку за то, что она пустила босяка ночевать. А утром босяк встал и заявил, что у него украли портмоне с деньгами. Поругался с хозяевами и ушел. «Таковы все они, — пишет Гаврилов. — Большинство из них говорит про благотворительствующих им: «На наш век дураков хватит».
— Вы пойдете к Черткову, — говорил затем Лев Николаевич. — Передадите ему мое письмо[274]. И скажите на словах, что моя задача сейчас трудная. И еще усложнила ее Саша.
Лев Николаевич имел в виду неудовольствие и упреки Александры Львовны по поводу его сниманья с Софьей Андреевной.
— И что я думаю, как эту задачу разрешить.
Воспользовавшись тем, что Лев Николаевич сам заговорил о семейных делах, я попросил у него позволения передать ему то, что поручали мне Александра Львовна и В. М. Феокритова, именно заявление Софьи Андреевны дочери, чтобы она не отдавала более, как это обычно делалось до сих пор, черновых рукописей Льва Николаевича Черткову. «Может быть, — говорила Софья Андреевна, — Лев Николаевич переменится теперь к Черткову и будет отдавать рукописи мне». Вот в этом заявлении дочь Льва Николаевича и подруга ее усматривали «корыстные» побуждения Софьи Андреевны, на которые и хотели обратить внимание Льва Николаевича.
— Не понимаю, не понимаю! — сказал Лев Николаевич, выслушав меня. — И зачем ей рукописи? Почему тут корысть?..
Он помолчал.
— Некоторые, как Саша, хотят все объяснить корыстью. Но здесь дело гораздо более сложное! Эти сорок лет совместной жизни… Тут и привычка, и тщеславие, и самолюбие, и ревность, и болезнь… Она ужасно жалка бывает в своем состоянии!.. Я стараюсь из этого положения выпутаться. И особенно трудно — вот как Саша, когда чувствуешь у нее эгоистическое… Если чувствуешь это эгоистическое, то неприятно…
— Я говорил Александре Львовне, — сказал я, — что нужно всегда самоотречение, жертва своими личными интересами…
— Вот именно!..
Лев Николаевич проехал немного молча.
— Признаюсь, — сказал он, — я сейчас ехал и даже молился: молился, чтобы бог помог мне высвободиться из этого положения.
Переехали канаву.
— Конечно, я молился тому богу, который внутри меня.
Едем «елочками» — обычным местом прогулок обитателей Ясной Поляны. Уже близко дом. Лев Николаевич говорит:
— Я подумал сегодня, и даже хорошо помню место, где это было, в кабинете, около полочки: как тяжело это мое особенное положение!.. Вы, может быть, не поверите мне, но я это совершенно искренне говорю (Лев Николаевич положил даже руку на грудь. — В. Б.); уж я, кажется, должен быть удовлетворен славой, но я никак не могу понять, почему видят во мне что‑то особенное, когда я положительно такой же человек, как и все, со всеми человеческими слабостями!.. И уважение мое не ценится просто, как уважение и любовь близкого человека, а этому придается какое‑то особенное значение…
— Вы это говорите, Лев Николаевич, в связи или вне всякой связи с тем, что вы до этого говорили?
— С чем?
— С тем, что вы говорили о своих семейных делах? Об Александре Львовне, Софье Андреевне?
— Да как же, в связи!.. Вот у Софьи Андреевны боязнь лишиться моего расположения… Мои писания, рукописи вызывают соревнование из‑за обладания ими. Так что имеешь простое, естественное общение только с самыми близкими людьми… И Саша попала в ту же колею… Я очень хотел бы быть, как Александр Петрович: скитаться, и чтобы добрые люди поили и кормили на старости лет… А это исключительное положение ужасно тягостно!
— Сами виноваты, Лев Николаевич, зачем так много написали?
Вот, вот, вот! — смеясь, подхватил он. — Моя вина, я виноват!.. Так же виноват, как то, что народил детей, и дети глупые и делают мне неприятности, и я виноват!.
Я совсем не могу понять этого особенного отношения ко мне, — начал он снова. — Говорят, чего‑то боятся, меня боятся. Вот будто бы и Чехов — поехал ко мне, но побоялся.
— И Андреев, Лев Николаевич, тоже сначала боялся и не ехал. Может быть, виною этому ваша проницательность…
— Да, да… Вот и мне говорили то же.
Мы подъехали к дому. У крыльца стоял нищий — дряхлый, седой старик. Войдя в переднюю, Лев Николаевич сказал, указав на него:
— Жестокое слово сказал Гаврилов!
— Какое?
— Что «на наш век дураков хватит».
Потом Лев Николаевич, рассказывая другим лицам о Гаврилове, прибавил, что говорить «жестокое слово» ему давало право только то, что он сам когда- то был босяком.
Читал опять книгу Малиновского. Говорил мне о ней:
— У него встречаются хорошие мысли. Конечно, все это преимущественно только научный балласт: на ста страницах говорится то, что можно сказать на одной. Но это уж профессорская манера.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});