Зов. Сборник рассказов - Мария Купчинова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дарья Сергеевна грустно улыбнулась:
– Ферми считал: Этторе превосходит талантом любого современного ему физика, но, увы, не обладает тем, что должно быть присуще каждому мужчине – здравым смыслом. Майорана не опубликовал гипотезу о существовании нейтрона, и к тем же выводам независимо от него пришли другие физики.
Помолчала, вздохнула:
– Майорана бесследно исчез в 1938 году. Но за год до своего исчезновения он все-таки написал статью, в которой утверждал, что нейтрино, не имеющие заряда, могут быть античастицами сами себе. Именно этим объясняется превалирование вещества над антивеществом во вселенной. Для тебя, Маринка, это конечно, набор слов. Но если майорановское нейтрино найдут, а такая возможность, похоже, появилась у экспериментаторов – придется пересматривать Стандартную модель элементарных частиц. Так что конференция обещает быть интересной.
– Подожди, подожди, как это «исчез»? – Марина даже приподнялась от изумления.
– Купил билет на пароход, который отправлялся 25 марта 1938 году из Неаполя на Сицилию, в Палермо. Больше его никто не видел: когда пароход прибыл на место назначения, Этторио на нем не оказалось…
– Убили?
– Неизвестно. Родным он оставил записку: «У меня только одно желание – чтобы вы не одевались из-за меня в черное… носите любой другой знак траура, но не дольше трех дней. После этого храните память обо мне в сердце и, если вы на это способны, простите меня». Как-то так, по памяти. Когда-то я перевернула массу всяких источников, пытаясь хоть что-то найти о нем…
– И?
– Маринка, все что нашла, есть в интернете. Интересуешься – посмотри. И то, что якобы человек, похожий на Майорана, обращался в неаполитанский монастырь с просьбой об убежище, но ему отказали, после чего он ушел в неизвестном направлении; и то, что после войны его следы находили в Аргентине… Много всяких слухов, домыслов. Ферми прокомментировал событие весьма скупо: «Если бы Этторе Майорана решил бесследно исчезнуть, то с его умом он бы легко это сделал»…
– А ты сама как думаешь, почему он исчез?
Дарья Сергеевна покрутила в руках чайную ложечку, смахнула с шелкового синего платья, красиво облегающего высокую грудь, невидимую пылинку, наконец подняла на подругу карие глаза, не утратившие с возрастом ни выразительности, ни блеска, тихо ответила:
– Ты будешь смеяться надо мной, но я думаю: он устал от одиночества, и оно его победило…
***
Знал бы кто-нибудь, как отчаянно хотелось Дашке в те дни счастья. Она жаждала этого душой, телом, кончиками пальцев, которые вздрагивали от жгучего желания прикоснуться к его небритой щеке… Похожая на бабочку в легком цветастом сарафанчике, с разлетающимися прядями темно-русых волос, падающими на лицо, Дашка не входила – влетала в комнату к любимому, готовая смеяться в ответ на самую слабую улыбку, плакать в ответ на любой вздох. Готовая развести все тучи над его головой, лишь бы только он позволил…
Он позволял, на несколько минут, и опять уходил в себя. Туда, где были глухие леса, пронизанные последним закатным лучом, треугольник гусей в низком небе, запотевшее от вечерней росы зеркальце – то ли озеро, то ли болотце. А еще поросшая по берегу реки осока и пойманная мальчишкой щука… Покосившиеся дома деревень, доживающие в них свой век угрюмые старики, да благословляющие случайно заглянувшего путника старухи, на худых руках которых топорщились вены, словно набухшие в половодье реки… Много всякого, самого разного было в мире человека, которого Дашка любила. Только охранником на пороге этого мира, словно цепной пес, вывесивший язык, стояло одиночество… Одиночество, которое, сколько ни билась Даша, никак не получалось разделить на двоих.
От этого хотелось плакать, но любимый кривился: ненавидел женские слезы, и Дашка терпела. С надеждой заглядывала в прищуренные синие глаза, затаившиеся в сетке морщинок, проводила ладонью по трехдневной щетине, короткому ежику на голове… Он не готовился к ее приходам и не пытался задержать, когда уходила. Торопливо целовал в ответ, бросал: «Ты же знаешь, я тоже…» – слово «люблю» он бессознательно пропускал: сколько можно говорить об одном и том же. И спешил вернуться в мастерскую. Туда, где валялись на подоконнике окурки и забытые надкушенные бутерброды, катались по полу банки из-под пива, запах красок довольно часто перебивался перегаром, а в углах, повернутые холстом к стене, стояли десятки картин без рам, на которых ветер гнал по небу тяжелые дождевые облака, трепетал единственный лист на дереве или, раскинув блестящие черные крылья, парил в мареве жаркого дня красавец орлан. Непостижимым образом художнику удавалось передать ощущение последнего мгновения покоя, предшествующего ливню, секунду спустя хлынувшему на землю, броску орлана на добычу или полету оторвавшегося листка… Критики (а еще больше критикессы, задыхавшиеся от восторга с прижатыми к плоским грудям кулачками) видели в художнике продолжателя то ли Левитана, то ли Куинджи, в ответ на что он скептически улыбался. Он-то знал, что ничьим продолжателем не был, и то, что писал, – был только его мир, рожденный его фантазией, его взглядом на жизнь и его одиночеством. Одиночество было платой за возможность творить и быть не похожим на других.
Смешная, наивная Дашка этого не понимала и не могла смириться. А он не мог терять время на то, чтобы ее утешать и успокаивать: слишком силен был зов, надо было успеть написать все то, что стояло перед глазами, требуя воплощения.
Когда ощущение собственной ненужности стало уж совсем нестерпимым, Дашка ушла. В конце концов, они взрослые люди. Никто никому ничего не должен… Но еще долго после расставания заходила в художественный салон, стояла перед двумя последними работами художника. На одной – счастливый мальчик с удочкой в руке, на другой – пустая комната, распахнутое настежь окно и занавеска, раздуваемая сквозняком. До боли в глазах всматривалась в картины, пока не перехватывало дыхание и не начинали дрожать губы…
Впрочем, настало время, когда и это прошло, Дашка стала судорожно, как одержимая, заниматься физикой, не позволяя себе ни вспоминать, ни задумываться о чем-то кроме работы. Довольно быстро защитила кандидатскую диссертацию, через пять лет – докторскую. В них не было великих открытий, но в узком кругу физиков-теоретиков, как местных, так и зарубежных, ее работы отмечали, на них ссылались, а коллега, работавший вместе с ней на кафедре, уступил свою очередь на защиту докторской, сказав: «Тебе ведь еще детей рожать…». Она рассмеялась, глядя в его восточные влажные глаза:
– Это что, Рустам, предложение?
– Считай,