Костер в белой ночи - Юрий Сбитнев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вернулся он не скоро, весело сообщил:
— Значит, на харч тебя определил. Поскольку столовая не работает по случаю осадного положения, будешь харчиться при детских яслях. Вот так. А теперя, паря, я тебя стричь буду, — и развел руками: — Нече, паря, не сделаешь, такой закон. Ты не сумлевайся, я по этому делу шибко наторел, — и снова ушел, объяснив: — За машинкой пойду.
…Вернулся Копырев домой уже поздней весной, когда вскрылись и прошли реки. Вернулся с лесосплавом, не теряя зря времени на дорогу. Деньги плотогонам тоже платили немалые. К радости Фаины и к его изумлению, расчет, который окончательно произвели с ним на лесозаводе, оказался настолько внушительным, что можно было широко пожить с этими деньгами.
Они поженились. Первенец — девочка — принесла много радости и хлопот. Копырев никогда не думал, что в нем может быть столько заботы, столько любви к крохотному существу. Он мог часами баюкаться с дочкой, стирал пеленки, вставал по ночам на плач, сам варил каши и кормил с ложечки, сюсюкая при этом:
— Ой-ои-сю-синь-ки нас сю-пинь-ки. Кусай, кусай.
Так прожили они два года. Пожалуй, самые лучшие из всей жизни Копырева, если не считать того коротенького времени, словно бы высвеченного солнцем и луною Севера. Об этом времени Копырев старался как бы нарочно забыть, не возвращаться к нему, и это сначала получалось, но потом воспоминания стали приходить чаще, совсем неожиданно, они нет-нет да вдруг тревожили его. И тогда он ощущал в своем сердце какую-то пустоту, словно было в нем еще место для чего-то необычного и большого, но для чего — он не мог понять. И поэтому старался заполнить свое сердце Фаиной, но получалось так, что в сердце все равно оставалось место. И тогда он молил Фаину родить ему ребенка. Он чувствовал в себе столько нерастраченной любви, что от ощущения этого ему становилось как-то не по себе, и тогда он вспоминал и вспоминал тайгу, белый полог Авлакан-реки, звезды, шум вешней воды, и все это вмещалось в одно имя, в одного человека, которого наперекор времени он не мог забыть и которого, как это ни страшно, вспоминал, когда ласкал своих — жену ли, ребенка ли.
Одно время он был готов снова собраться в дорогу, но Фаина вдруг сказала ему, что беременна, и он надолго и совсем забыл то, что терзало и жгло его. Родились двойняшки. Они заполнили сердце все без остатка, и он жил ими и для них, казалось, не замечал вокруг ничего другого, кроме своего Саньки и своей Таньки. Копырев к тому времени ушел с завода. Фаина постоянно донимала его жалобами на нехватку денег. Ушел работать в шахту и скоро — в работе он был всегда не последним — добился высокого разряда.
Жизнь его, до этого раздираемая мелкими скандалами, теперь вроде бы наладилась. Заработок был хороший, да и ребята, особенно двое близняшек, подросли и как бы свели и связали двух не очень-то ладивших между собой людей.
И было у них, вероятно, все хорошо и дальше, если бы не закрылась шахта. Вот тогда Копырев и ушёл работать в экспедицию. «Тогда все и началось, — думал Копырев, убеждая себя в этом и в то же время где-то глубоко в душе понимая, что обманывает сам себя: — Все началось гораздо раньше…»
— Ну вот, паря, я и машинку припер. А ну выходь на свет, — Чироня, гремя замком, отпирал дверь. — Ты чо, паря? А?
— От дыму это. Нажег глаза в тайге-то шибко, вот текут и текут, — улыбнулся грустно Копырев, выходя из камеры и отирая ладонью лицо.
— Нады чаем промыть. Я те, паря, принесу чаю-то, заварим, значит, крепкого чифиру.
Стриженым Копырев стал похож на беспомощного птенца: вытянулся нос, обозначились скулы, словно бы усохло и стало маленьким личико, оттопырились уши, а большие влажные глаза с какой-то животной печалью глубже запали в глазницы. Не оперившимися крыльями торчали плечи с резко выступающими лопатками.
— Скажи-ко, как волос человека красит! — удивился Чироня. — Ну ладно, иди в камеру. Запру тебя! Мине надо еще до Ручьева добечь. Можа, застану. Ты сиди, паря, тихо. Спи лучше. Давно не спал-то?
— Давно.
— Вот с того и шибит у тебя слеза.
Копырев лежал в душной, вонючей камере, разбитый усталостью, воспоминаниями, бессонницей.
Ненадолго вызвал его Рябчук. Полистал уже пухлую папку дела. Задал несколько пустячных вопросов, а потом сообщил:
— На мой запрос пришло письмо от вашей жены. Ой-ей-ей! — Рябчук сокрушенно покачал головой. — Не дай бог с этой бабой оказаться!..
Копырев приподнялся, всем видом показывая свое возмущение.
Следователь махнул на него рукой:
— Ты чего? Чего ты? Ладно, сядь! Я ведь тебе по-мужичьи, понимаешь, по-мужичьи. У меня у самого жинка не сахар, но тебе не завидую.
— Гражданин следователь! — Голос у Копырева срывался. — Зачем вы…
Рябчук не дал закончить ему:
— Зачем, зачем! Дурак ты этакий! Затем, что она пишет, что пьянь ты, что пропивал все, что дети твои поэтому в детдоме живут, что дома одна только кровать и та непокрытая, что нитки тебе в дому не принадлежит, что место тебе давно в тюрьме уготовано!.. Вот зачем! А ты мне, как попугаи, одно и то же тарахтишь да тараторишь! Ты зачем, скажи, себя в тюрьму сажаешь? А? Не поджигал ты! Понял? И вещи не проживал! Она ведь, зараза-то твоя! Да, да, — зараза! Боится, что опишут все. И правильно боится. Тебе за разор такой не одну тысячу платить надо… Я хочу от тебя правду слышать, понял ты?.. Эх, Копырев, Копырев, зачем ты себя так? А?
Рябчук сел на скамейку, опустил голову, и Копырев заметил на его лысине крупные капли пота. Следователь долго молчал, потом спросил:
— Вы что-нибудь можете добавить к тому, что показывали раньше?
— Нет, — Копырев отрицательно покачал головой.
— Значит, все как было при предыдущих допросах?
— Да.
— Ну что же, Копырев, тогда с вами все ясно. И дело яснее ясного. Поджег, ну и получишь свое. Эх ты, стрелочник! Кашмылов! — Чироня вырос на пороге. — Уведите арестованного.
— Гражданин следователь, — Копырев сделал шаг к Рябчуку.
— Да?
— Если можете, попросите судью, чтобы не зачитывал письма… жены…
Копырев лежал не двигаясь, устремив неподвижный взгляд в потолок.
«Это Фаина, конечно, из-за детей. Из-за них, конечно. Опишут все, опишут… Куда она с оравой такой денется? Меня, наверное, надолго… Конечно, из-за детей. Ну что же, я понимаю… Я все понимаю. Я ей напишу, скажу, что все понимаю… Только зачем этот… ну тот, о котором пишет Танечка…»
К ночи в камеру пришел Ручьев. Сел на топчан, сказал:
— Я секретарь райкома партии Ручьев, расскажите, как все было.
— Я уже говорил, больше мне нечего говорить, — Копырев, встав при появлении Ручьева, так и стоял, прижавшись спиной к стене.
— Садитесь. Я знаю, что вы рассказывали. Читал. Сам хочу услышать.
— Что же мы так тут и будем? — вдруг, почувствовав обиду, спросил Копырев. — Тут ведь, думаю, пахнет плохо. Не место это для разговора.
— Ну, если не место, пойдемте в следственную.
— Пойдемте, — Копыреву стало вдруг все безразлично… Ему хотелось одного: чтобы скорее ушел Ручьев. «Нет, не узнал его Иван Иванович».
— Я к вам, понимаете, ну, что ли, неофициально. По-человечески, понимаете? Не произошла ли какая-нибудь судебная ошибка?
— Это вам следователь Рябчук чего-нибудь наговорил?
— Нет. Я просто-напросто как свидетель, ну, как человек, как, наконец, руководитель буду требовать применить к вам самое жесткое по закону наказание. А потому хочу убедиться — вы ли, точно ли вы виноваты?
— Об этом я говорил уже.
— Ну что ж, значит, не хотите рассказать мне все, что было?
— Я уже рассказал. Есть просьба к вам только.
— Какая?
— Тут вот пришло письмо…
— От жены?
— Да, вы уже знаете? Я прошу, Иван Иванович, не надо семью впутывать в это дело… Не надо… Я прошу…
Ручьев молча смотрел в лицо Копырева, что-то вспоминая.
— Я все рассказал… Все… все… Вы меня не узнали, Иван Иванович? Ваня я — бригадир с лесоповала.
— Ваня! Какой Ваня? Лесоповал… Какой лесоповал? — Ручьев теребил седой ежик волос. — Ваня! Ах да, Копырев! Вон оно что! Что ж ты так, Ваня, а? Тебе сколько?
— Сорок мне, Иван Иванович.
— Сорок… Да, да… Это ж двадцать лет, выходит, назад?
Копырев кивнул.
— Чего же ты плачешь, Ваня?
— Людей жалко… Тайги… Там звери… Видел я, детишек своих тащили… А один соболь несет, несет щенка… а он, щенок, мертвый. Она, мать-то, соболиха, мертвого детеныша несла. Видел это я, — торопясь и чувствуя, как высыхают слезы, говорил Копырев. — Потом там еще девушка… геолог. Сюда ее привезли. Плохо ей… Да и людям, всем ведь горе какое…
Ручьев понимал его, согласно кивал головой.