Олений колодец - Наталья Александровна Веселова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она работала истово, как иные молятся, преимущественно с образами Библии и преданий, намеренно выбирая малознакомые обывателю сюжеты, а если брала известные, то слегка смещала угол зрения или незаметно переносила фокус – и неожиданно перед зрителем разверзалась бездна смыслов и откровений… Так, например, она писала не знакомую до боли сцену воскрешения Лазаря из Вифании, а единственный за всю его долгую последующую жизнь эпизод, когда епископ Критский сумел засмеяться, увидев, как какой-то болван крадет чужие горшки. «Глина ворует глину!» – этой фразой Лазаря и назвала Иоанна свою картину – и более горького и страшного смеха не являлось на изображении за всю историю живописи, от наскальной до авангардной.
Иоанна использовала в работе только острую, холодную гамму цветов – и сама была классической женщиной-зимой с белоснежной кожей, гладкими длинными волосами цвета темного пепла, нервным вишневым ртом и пробирающим до костей, как мороз, взглядом. Каким был раек ее всевидящих очей? Савва так и не пришел к определенному мнению, но и много лет спустя после их расставания всегда вспоминал ее гипнотические глаза, когда в погожий летний день доводилось видеть петербургское небо, поглощенное невскими водами. Оттуда, из глубины родной Невы, неизменно смотрела на него непостижимая Иоанна.
Предложения он ей не делал, хотя любил безумно, до жгучей физической боли. Чувствовал, как нелепо, почти неприлично оно прозвучало бы! Что он мог ей предложить – жить, не ведая тяжких забот, с ним под одной крышей и стать матерью его детей? В отношении Иоанны это было даже не дикостью, а чем-то вроде надругательства. И, кроме того… Не хотел бы он, чтобы женщина, носящая в себе такой изощренный и беспощадный мiр, целовала его ребенка, молоком своим его бы вскармливала… Один Бог знает, что впитало бы чадо из того молока! Но от сердца оторвать ее не хотел и не мог, иногда в одиночестве воя по-настоящему, вслух, от осознания неизбежности потери, – и потерял, разумеется. В середине десятых Иоанна получила приглашение на работу в Италию – уговаривать ее остаться было бы просто смешно – и не вернулась безо всяких объяснений…
Савва переживал мучительно: из-под рук его в те месяцы вышло не менее двадцати уникальных медалей предсказуемо библейской серии – с не ее, но ею навеянными сюжетами: он словно нащупал во тьме тот же источник вдохновения, что питал его утраченную любимую, и мог теперь творить на одной волне с нею, но избежав примитивного подражания… Немного успокоившись через год, он сделал к каждой медали дубликат по старым формам и благополучно распродал их задорого на первой же престижной парижской выставке – но те, подлинные, по горячим следам отлитые и слезами по́литые, сохранил как святыню.
И впервые задумался о том, как сокрушительно серьезное искусство для женщины, дерзнувшей приобщиться к нему. Занявшись мужским ремеслом – будь то врачевание, писательство, космонавтика или квантовая механика, она, скорей всего, справится – ну, разве что, физически надорвется, имея в тылу, как водится, не поддержку, а ревниво требующего свое супруга и детей в придачу. Но любая деятельность, доведенная женщиной до стадии всепоглощающего искусства, неизменно подкосит в ней женское естество и породит неисправимый духовный изъян. А, может, этот изъян первичен – и именно он побуждает женщину предаться своему делу как служению, видеть в нем личную миссию на земле? Савва не находил ответа, но вскоре с содроганием заметил, что создающая значимые произведения искусства женщина чаще всего имеет уязвленную, непригодную к здоровой супружеской любви и материнству душу. И не во благо, а в наказание за то, что слишком много лишнего, по чину не положенного и запретного рассмотрела и оценила та душа, непозволительно высоко взлетела – до самых приманчиво мрачных мест, где обитают духи злобы поднебесной, – а в сами Небеса не была допущена Евиным роковым прегрешением.
* * *
Но не стремиться к не убоявшимся разбиться о небо женщинам он, раз узнав их, больше не мог – и неминуемо встретил третью: Тамару, живописавшую ад.
Собственно, он давно с некоторым удивлением заметил, что художники – и мужчины, и женщины – в массе своей читают редко и мало, в основном по специальности: вдумчиво изучают колористический символизм или дрожат от восторга над очередным художественным альбомом. Если их творчество так или иначе касается истории, то могут ночи просиживать над древними кожаными фолиантами, выискивая на прикрытых калькой цветных вкладках подробности орнамента на каком-нибудь героическом щите… Мемуарами собратьев иногда забавляются перед сном… Еще, бывает, нахватаются мировой поэзии по верхам, беззастенчиво черпая оттуда образы для собственных творений… И, в общем, все. С философией у них чаще всего беда, классику отрывочно помнят со школы, до современной литературы никогда не доходят руки… Но вдруг случится с кем-нибудь удивительный парадокс: подвернется восприимчивому от природы художнику под руку какая-нибудь одна выдающаяся книга – и он становится ее добровольным рабом навеки, переживает сюжетные коллизии на разные лады, породняется с персонажами и пожизненно тиражирует их в разных вариантах… И хорошо, если это окажется один из романов Достоевского, а не «Божественная комедия»…
С Тамарой случилось худшее из возможного: она одержима была «Мастером и Маргаритой» – еще с Академии художеств, когда про́клятая книга как раз начала расходиться стотысячными тиражами. Савва и в молодости – правда, был он человеком созревшим и настрадавшимся довольно рано – интуитивно считал этот роман гениальной гнусностью, который нанес бы, как ни странно, меньше вреда, будь опубликован сразу по написании и прочтен теми людьми, для которых – и с которых! – писался. Людьми, прекрасно помнившими каноническое