Олений колодец - Наталья Александровна Веселова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но этого оказалось мало. Через несколько минут у платформы показалась еще одна готовая к сражению армия – это женщины-зимогорки подбежали со стороны дачного поселка и мгновенно окружили телеги, расталкивая приезжих. «Не пустим! Убирайтесь! – послышались остервенелые крики. – Наших детей объедаете!! Будет!! Побаловались молочком!!!» Какая-то женщина, не удержавшись на ногах от зверского толчка, растянулась в грязи; покатилась, заливая белыми струями жирную землю, ее опрокинутая крынка… Высокая дама в милой плюшевой шляпке со всей силы пихнула в грудь другую, пониже ростом, и, выхватив у нее из рук полный бидон, швырнула его о рельсы. А бесстрастные краснолицые и беловолосые «дочери Мунисальми»[54], невозмутимо возвышаясь над воющей, проклинающей, рыдающей толпой русских женщин, хладнокровно пересчитывали мятые керенки, презрительно созерцая жалкую битву у подножия своих неприступных «колесниц»…
– Отойдите! Я первая заплатила! Уберите вашу бутыль! – раздался вдруг неподалеку знакомый пронзительный голосок. – У меня маме плохо! Ей нужно молоко!
Уже миновавший поле битвы Савва обернулся и ахнул: Оля Бартенева, его милый голенастый Олененок, жестоко орудуя острым локотком, изо всех сил пыталась отогнать от телеги бледную барышню в бархатном пальто, одновременно протягивая равнодушной чухонке свой глиняный кувшинчик. Но барышня не сдавалась, в свою очередь схватив Олю за воротник свободной рукой… Савва подскочил к месту интеллигентской драки и механически встал на сторону невесты, подхватив ее кувшин и передав молочнице, – и только тогда девушка оставила соперницу и обернулась. Было очевидно, что в первую секунду Оля не узнала своего жениха: ее глаза еще были подернуты сизой пеленой легкого безумия. Но сразу же она со стоном упала головой к нему на грудь и принялась повторять: «Боже мой, Боже мой!» – а он неловко поддерживал любимую под локоть и кусал губы от непреодолимого желания заплакать…
Скудельный сосуд с молоком несли домой молча, закрывая его своими телами с двух сторон, словно охраняя от случайностей больного ребенка…
Только в марте восемнадцатого Оля Бартенева вернулась в Петроград после похорон матери. Она сбежала с ненавистной дачи тайком, чуть ли не ночью, украв, вдобавок, у отца и тетки несколько «старых» банкнот. Девушка неловко оправдывала свое преступление тем, что родные категорически отказались оказывать ей отныне какое-либо «вспомоществование», если она будет продолжать настаивать на своей «невозможной и неуместной» самостоятельности. Оправдания в виде учебы на Высших курсах больше не существовало, как и самих курсов, и усталый, отупевший от заботы и горя отец предложил дочери на выбор две равнозначно неприемлемые для нее возможности: предпочтительную – остаться с ним и тетей на даче «до лучших времен» (благо хозяева скрылись в неизвестном направлении еще в начале зимы, и платы за квартиру никто больше не требовал) и допустимую – вернуться в Петроград и жить в семье старшего брата на его обеспечении, взамен посвятив себя воспитанию племянников. Злополучный вопрос об Олином замужестве вообще не поднимался как «в сложившихся обстоятельствах смехотворный», а при попытке дерзко заявить о своем совершеннолетии и праве принимать решения без участия старших непокорная заработала две тяжелые пощечины от возмущенной до глубины души тетушки. Хлопнув дверью, Оля гордо ушла к себе, как понадеялись отец с теткой, – «плакать», но тут они обидно просчитались: девица удалилась вынашивать коварный план побега и мести, который и осуществила вполне блистательно после того, как вдоволь набушевавшийся дом заснул в относительном покое…
Решено было венчаться на Красную горку – первый возможный день после Великого поста – а до тех пор Оля поселилась на прежней квартире, в той же комнате, которую так никто и не занял, ненадолго осчастливив своим присутствием одинокую Надю, боявшуюся засыпать по ночам: всякий раз, когда в парадной раздавались шаги, та подскакивала, воображая, что это идут громить ее квартиру… Теперь бояться (и погибнуть в случае разбоя) предстояло вдвоем; вместе же девушки бегали днем на недалекий Невский, пытаясь продать за бесценок шнырявшим в толпе жуликам какие-то уцелевшие Надины безделушки, получали по карточкам и ели за покрытыми скользкой клеенкой столами ужасные бурые щи с прогоркшим жиром в бывшей кондитерской Филиппова, а однажды купили у шустрого мальчишки-птицелова за пять рублей свежевыпотрошенную темно-лиловую ворону, бестрепетно испекли и съели за милую душу с острой квашеной капустой, несколько перебившей гнусный вороний дух…
А Савва между тем бегал по уцелевшим знакомым, подготавливая запланированный переезд – паромом из Ораниенбаума в Кронштадт, где, по слухам, было гораздо свободней и сытнее. Накопившиеся после большевистского переворота никчемные керенки следовало хитрым образом «сбывать», для чего требовался особый мошеннический талант, начисто у представителей бывшей «чистой» публики отсутствовавший, – и Савва тоже не мог похвастаться оборотистостью, отчего его все время беззастенчиво объегоривали то здесь, то там. Он бегал по неузнаваемому Петрограду, как загнанная лошадь – вроде той, чей труп уже месяц разлагался на набережной Фонтанки, понемногу объедаемый бродячими собаками, – и лихорадочно пытался хоть как-то обеспечить ближайшее будущее, свое и Олино. Или хотя бы заручиться скромной надеждой… Но с каждым днем все невозможней становилось что-нибудь загадывать, как встарь. Ведь еще, кажется, накануне беспечно думалось: вот он, край, – хуже не может быть! – а сегодня на тот день уже оглядываешься как на исполненный благополучия и холодеешь, постепенно догадываясь, что настоящий предел – только смерть, и она близка…
И все-таки, если год назад служила отрадой и надеждой небывалая Красная весна, то теперь впереди сияла заветная Красная горка – как залог победы над всяким злом… При мысли о прошлогодней весне, мелькнувшей, как светоносная комета, Савва зажмуривался и темнел лицом: лишь год, как нет доброго Володи Хлебцевича, а он давно и полностью позабыт, как и его великая незаметная жертва.
* * *
Часто после полудня, взявшись за руки и тесно соприкасаясь плечами, Савва и Оля ходили по весеннему Петрограду восемнадцатого. Савва не умел выразить своих смятенных чувств при виде этого как бы и родного, но при этом порой полностью незнакомого города – а Оленька однажды взяла и сказала:
– Ты знаешь, Савва, у меня странное чувство, будто мы оба умерли и застряли где-то между этим и тем светом. Я испытываю жуть – но не земную, а потустороннюю. А ты?
Он кивнул, туго сглотнув: она была права. И Петроград, наверное, тоже находился не на земле, а души их бродили по его кривозеркальному отражению. Были бы католиками –